Фриленды
Шрифт:
— А чем же?
— Законы новые нужны, вот что; пусть бы фермеры и помещики с нас шкуры не драли; законы нужны, чтобы новые дома для нас строили; но главное дело, чтобы все дружно работали, иначе на земле нельзя. Если дружно не идет, ничего от земли не возьмешь. Только раз у меня настоящий хозяин был: сам не успокаивался, пока мы довольны не были. Вот у него на ферме дело как по маслу шло — никому в приходе этакого даже не снилось.
— Да, но трудность именно в том, чтобы научить хозяев блюсти не только свои интересы. Однако люди не слишком-то любят признавать, что и они могут ошибаться.
Черные глаза старика заискрились.
— Да-а, это трудновато! Всякий, конечно, говорит: «Господи, да ведь это они ошибаются, а я уж как прав!» Так, видно, у нас повелось.
— Да, — сказал Феликс. — Помилуй нас бог!
— Правильно вы говорите, сэр, на это вся и надежда. И заработка побольше тоже бы не помешало. И чуток побольше свободы: для человека свобода дороже денег.
— Слышали вы про этот поджог?
Прежде чем ответить, старик
— Говорят, будто его из дому выбросили; я на своем веку навидался, как людей выселяли за то, что они за либералов голосовали, ну, а других — за вольнодумство, за что только их не выселяют! Вот от этого-то и заводится вражда. Человек хочет сам себе быть хозяином и чтобы им не помыкали. А этого нельзя, в старой Англии этого нельзя, если у тебя в карманах пусто.
— А вы никогда не думали эмигрировать?
— Думал, конечно, сотни раз думал, но никак не мог решиться: как же в такую даль заберешься, что даже Молвернских холмов уж больше не увидишь? Бикон ведь даже отсюда немножко виден. Но таких, как я. сейчас уже мало и с каждым днем все меньше и меньше.
— Да, — пробормотал Феликс, — это я вижу,
— На земле все своими руками делается. Ее любить надо, как свою хозяйку или детишек. Для этих бедняг, что здесь на заводе плуги для колоний изготовляют, союз — дело нужное, потому работают они на машинах. А крестьянину первым долгом надо землю выходить, твоя она или чужая; не то от него проку не жди, уж пусть лучше в почтальоны идет. Я вас своей болтовней не задерживаю?
Феликс действительно с беспокойством поглядывал на своего собеседника — его мучил «проклятый вопрос»: можно ли дать хромому старику немножко денег? Не оскорбит ли это его? Почему нельзя просто сказать: «Друг мой, я богаче тебя; помоги мне, чтобы я не стыдился своего преимущества». Может, все-таки рискнуть? И Феликс начал шарить в карманах, следя за взглядом старика; если тот поглядит на его руку, он рискнет. Но старик смотрел ему в лицо. Феликс вынул руку из кармана и спросил:
— Хотите сигару?
По смуглому лицу старика скользнула улыбка.
— Да как сказать, я их ведь никогда и не курил, — ответил он, — но отчего бы и не попробовать?
— Берите, — сказал Феликс, перекладывая ему в карман все содержимое своего портсигара. — Выкурите одну, захочется еще. Они недурны.
— Ну да, — сказал старик, — еще бы!
— До свидания. Надеюсь, нога у вас поправится.
— Спасибо, сэр. До свидания, спасибо.
На углу Феликс обернулся: старик продолжал стоять посреди безлюдной улицы.
Сегодня из Лондона должна была вернуться его мать, и Феликс обещал ее встретить. До прихода поезда оставалось еще два часа, их надо было как-то провести, и, миновав дом мистера Погрема, Феликс свернул на тропинку, которая вела через клеверное поле, и вскоре присел отдохнуть на ступеньку перелаза. Сидя на окраине города, который возник благодаря его прадеду, Феликс погрузился в мысли. Больше всего он размышлял о старике, с которым только что разговаривал; само провидение послало ему этого человека: ведь это отличный прототип для «Последнего Пахаря». Поразительно, что старик говорит о своей любви к земле, на которой он проработал в поте лица своего лет шестьдесят, получая в неделю несколько шиллингов, — на них ведь даже не купишь сигар, которые он сунул ему сегодня в рваный карман. Да, это поразительно. Но, в конце концов, разве земля — это не радость для души? День ото дня меняется она на ощупь и на глаз, меняется самый воздух над ней и даже ее запах. Вот она, эта земля, с мириадами цветов и крылатых тварей, — неустанная и величественная поступь времен года. Весна приносит радость молодых побегов, у нее тоскующее, дикое, неспокойное от ветра сердце; мерцание и песни, цветущие деревья и облака, короткие, светлые дожди; маленькие, повернутые к солнцу листы радостно трепещут; из-под каждого деревца и травки выглядывает что-то живое. А потом лето. Ах, лето, когда на могучих старых деревьях лежит неторопливый свет долгого дня, а прелесть лугов, многоголосица жизни и запах цветов одурманивают бегущие часы, пока избыток тепла и красоты не перебродит в темную страсть! Тогда наступает конец. Идет осень в зрелой красе полей и лесов; золотые мазки на буках; багровые пятна рябины: ветви яблонь отягощены грузом плодов, а голубое, как лен, небо почти сливается с туманом от земли; стада пасутся в медлительной золотистой тишине; ни дуновения ветра, чтобы унести голубоватые дымки над сжигаемым бурьяном, а на полях все недвижно. Кому захочется нарушить этот безмятежный покой? А зима! Просторные дали, долгие ночи, но зато какой тончайший узор ветвей: розовые, пурпурные, фиолетовые оттенки на голых стволах в рано темнеющем небе! Быстрый черный росчерк птичьих крыльев на беловато-сером небосводе. Не все ли равно, какое время года сжимает в объятиях эту землю, которая породила нас всех?
Нет, не удивительно, что в крови людей, которые лелеяли и берегли эту землю, заботились о ее плодородии, живет такая глубокая и нежная любовь к ней; любовь не позволяет им оторваться от нее, бросить эти холмы и травы, птичьи песни и следы, оставленные здесь их предками в течение многих веков.
Подобно многим своим современникам, утонченным интеллигентам, Феликс чуждался официального патриотизма — этой густой настойки из географии и статистики, прибылей и национальной спеси, от которой так легко кружатся слабые головы, но зато он любил родную
Не в силах больше думать об этом, Феликс встал и побрел дальше по полю.
Глава XXV
Он явился на станцию как раз к приходу лондонского поезда и, минуту поискав взглядом мать не там, где было нужно, увидел ее уже на перроне, рядом с чемоданом, надувной подушкой и безукоризненно застегнутым портпледом.
«Приехала третьим классом, — подумал он. — Ну зачем она это делает!»
Чуть-чуть порозовев, она рассеянно поцеловала Феликса.
— Как мило, что ты меня встретил!
Феликс молча указал на переполненный вагон, из которого она вышла. Фрэнсис Фриленд немного огорчилась.
— Я чудесно доехала, — сказала она. — Но в купе был такой прелестный ребеночек, что я, конечно, не могла открыть окно, поэтому, пожалуй, и правда было жарко…
Феликс, который как раз в эту минуту смотрел на «прелестного ребеночка», сухо заметил:
— Ах вот, значит, как ты путешествуешь? А ты завтракала?
Фрэнсис Фриленд взяла его под руку.
— Не надо расстраиваться, милый! Вот шесть пенсов для носильщика. У меня в багаже только один сундук, на нем лиловый ярлык. Ты видел такие ярлыки? Очень удобная вещь. Сразу бросается в глаза. Я куплю их для тебя.
— Дай-ка я возьму твои вещи. Подушка больше тебе не понадобится. Я выпущу воздух.
— Боюсь, дорогой, ты не сумеешь. Тут такой чудный винт, я лучше никогда не видала! Никак не могу его отвинтить.
— А! — сказал Феликс. — Ну что же, пойдем к автомобилю.
Он почувствовал, что мать пошатнулась и как-то судорожно сжала его руку. Взглянув на нее, он заметил; что с ее лицом происходит что-то непонятное: оно на мгновение исказилось, но тут же эта слабость была подавлена, и губы сложились в мужественную улыбку. Они уже дошли до выхода, у которого фыркал автомобиль Стенли. Фрэнсис Фриленд поглядела на него, а потом как-то уж слишком торопливо влезла внутрь и уселась твердо сжав губы.