Фундаментальные вещи
Шрифт:
Мы дошли до берега моря. Ветер дул сильнее обычного. Доносился запах сгнивших водорослей. Я сказал Тициано, что вчера добавил пару заметок насчет испражнений (но промолчал насчет подгузников). Еще я сказал, что после твоего рождения должен разобраться в основах бытия.
— В том, что касается обычного течения жизни, самых простых вещей, — уточнил я. — О них никогда не говорят, потому что они как бы подразумеваются. Сам посуди, если у кого-то спросить, стало ли ему легче, ты же не ждешь в ответ рассказа о том, как он облегчился.
— Надеюсь!
— Конечно, конечно. Но вот родился Марио. Я вижу, как он осваивается
— Кажется, последнее тебя особо интересует.
— Неправда. Взять хотя бы голос.
— Это не одно и то же.
— Вот об этом я и думаю. А вдруг — одно? Откуда нам знать, как новорожденный воспринимает вырывающийся из него голос по сравнению с вытекающей мочой. Может, у него еще нет ясного понимания разницы между ними.
— У него что, так пахнет изо рта?
— Кретин. Я имел в виду, как он воспринимает все то, что от него исходит.
— Да, но испражнения — это испражнения. А голос, его еще обрести надо, — заметил Тициано.
Мне нравится говорить с Тициано, потому что он никогда со мной не соглашается. Он вечно что-то оспаривает. Подвергает сомнению мои слова, опровергает их. Мне нужен такой собеседник. Я ни с кем не могу поделиться тайными мыслями. В том числе и с Сильваной. Боюсь, как бы она чего обо мне не подумала. В общем, у меня есть один Тициано (и ты, через четырнадцать лет, а пока — только в этих записках).
— В твоих словах мне понравилось одно, — сказал я, немного подумав.
— Что?
— Что Марио еще должен обрести голос. Это мне нравится. Человек может модулировать голос, менять звучание гласных. Ты можешь играть с голосом. Ты действительно обретаешь, изобретаешь его.
— Ну, ты слишком, слишком щепетильно ко всему относишься.
— Я?
— Да. И вечно все приукрашиваешь. Смотри, не заморочь парню голову. Рассказывай ему все как есть. Нечего из пальца всякую муть высасывать.
21
Я сидел на стуле в ее комнате. Комната студентки, заваленная чем попало. Ида вошла в ванную одетая, а вышла нагишом. Комната была освещена дневным светом. Ида вытянула руки вдоль бедер, спрятав ладони. Она улыбалась. Ида стояла совсем голая, убрав руки за спину, и смотрела на меня. Я готов был расплакаться от счастья.
Я попросил ее постоять так. Даже не знаю, как тебе это передать. Я смотрел на нее с некоторого расстояния, потом вблизи, потом снова немного отступив. Опять подошел совсем близко и внимательно ее оглядел с головы до ног. Ида застеснялась. Она никогда не показывала себя так долго и так подробно.
— А это? — ласково спросил я, заметив, что на мизинце правой ноги у нее нет ногтя. На левом мизинце ноготок был, малюсенький такой. Почти незаметный, с самого детства, но был. А на правом нет. И шрамов никаких. Кожа мизинца нетронута.
— Не знаю. Такой уродилась. Немного жаль, из-за этого я не могу красить ногти на ногах.
Я сразу же полюбил этот врожденный дефект. Для меня он и не был дефектом. Благодаря ему Ида, наоборот, выглядела особенной. Скорее, это был прорыв идеала, превзойденный идеал.
Ида была остроумной и очень волевой. Она знала, чего хочет. Я страстно желал ее и восхищался ею. Думаю, не будет преувеличением сказать, что и она была влюблена в меня по уши. Это казалось
Это как впервые услышать клевую песню, которая сразу же начинает нравиться. Ты одновременно удивлен и нет, потому что тебе кажется, будто эта песня была всегда. Она звучала в далеких краях до тех пор, пока ее не сочинили. Эту мелодию никто не придумал, ее попросту отыскали. Вот и для тебя она становится классикой. Это классика уже с первого прослушивания. Ты в каком-то смысле ее узнаешь. Вот что такое клевая песня.
Ухаживания не понадобились — к чему эти церемонии? Все было так легко, так естественно. Мы приглянулись друг другу с самого начала. При этом мы не слишком торопили события. Какое-то время просто встречались. И с каждой нашей встречей нравились друг другу все больше. А когда не встречались, мы чувствовали, что нам не хватает друг друга. Так что первый поцелуй стал для нас вполне логичным поступком, как и постель. Ида приехала в город учиться. Она жила вместе с подругами. Когда ее соседки разъезжались по домам, я приходил к ней, и мы занимались любовью. Я еще жил со своими.
Потом случилось вот что: одна из подруг переехала. Тогда я спросил у Иды, как она отнесется к тому, чтобы я въехал в свободную комнату. Ида посмотрела на меня и сказала:
22
(Я сделал такое, чего и представить себе не мог. Не хочу сказать, что это твоя вина, но навел меня на эту мысль ты. Я почувствовал, что хочу по-большому. Заглянул на кухню и взял первое, что попалось под руку. Кусок хлеба. Пошел в туалет и сел на унитаз. Я кусал и тужился. Жевал и выталкивал одновременно. Я стал пищеварительным трактом, сквозным отверстием. Через меня проходит мир, и я не делаю его лучше, чем он был до того, как попал в меня.) (Нет, это так просто не пройдет, легко все поругивать: мол, и хлеб становится дерьмом. Истина в том, что я удерживаю лучшие в мире ингредиенты. Мне удается превращать хлеб в самого себя. Я преломляю его: одна часть — это Лео, другая — дерьмо. Я словно развилка. Выйдя на нее, материя раздваивается, оставляя мне лучшую свою часть. Я несу ответственность за ту часть хлеба, которая становится Лео. Ответственность за лучшую часть мира, которую заставляю стать мною.)
(Об этом я Тициано не расскажу.)
23
Ида посмотрела на меня и сказала:
— Хорошо.
Не такое простое решение в девятнадцать лет. Начать совместную жизнь. Да еще и сказать об этом своим. Пустяки, скажем мы сейчас, но тогда я не спал всю ночь. Прикидывал и так и эдак, и решил начать с матери, увидеть ее реакцию. Отца лучше было не дергать. Как-нибудь объясню почему. За этим стоит тогдашняя жизнь. Люди стали жить лучше, все кругом учились, нельзя было уронить честь семьи и т. д. Короче, приходилось откупаться. Именно откупаться. Как будто ты заложник собственной социальной прослойки. Заплати нужную цену, и выйдешь из нее, как выходят из тюрьмы.