Галя Ворожеева
Шрифт:
И тут я понял, что я, оказывается, до больницы-то был счастливым человеком. Только я не понимал этого. А? Шурка? Почему я не понимал этого? Почему?
Стебель показался ему каким-то иным, не прежним. Словно он вышел из огня обновленным. Лицо Стебля светилось, будто внутри его вспыхнула неведомая лампочка. «Ну, дает, ротозей! — подумал растроганный Шурка. — Того и гляди, в небо журавлем взовьется». И у Шурки хорошо стало на душе при мысли, что он и Галька дали этому ротозею свою кровь и кожу.
После болезни Валерка сделался еще тоньше. Его мальчишеское лицо с нежной кожей, с голубоватыми девичьими глазами
Но не только Шурка слушал Стебля. В дверях стоял незаметно появившийся доктор, ослепительно белый, накрахмаленный, щеголеватый доктор. Лицо его было задумчивым, и только в глубине коричневых глаз и в уголках губ теплилась затаенная улыбка. Он смотрел на Стебля, как смотрит художник на только что законченную, удавшуюся картину.
Увидев его, Стебель запнулся, замолк на полуслове.
— Ну вот, брат, и переморщил всю свою беду, — весело сказал доктор. Шурка захохотал.
— Послушал я тебя сейчас. Ты ведь в больнице-то, оказывается, богаче стал. Ты, брат, разглядел и оценил окружающее. Да-а.
Доктор задумался, точно забыл о ребятах. А потом снова заговорил:
— Многие из нас, к сожалению, пригляделись к окружающему. И просто мы часто не замечаем его, не ценим. А начинаем чувствовать и замечать только свои болячки. И от этого больше брюзжим, чем радуемся. И из-за этого серыми становимся, нудными… А ты, Валерий, к нам больше не попадай. — Доктор протянул ему руку. И показался он Стеблю гораздо старше, чем думалось прежде.
— Спасибо вам за все, Юрий Петрович, — проговорил Стебель. Глаза его повлажнели.
После перенесенных в больнице страданий сердце и нервы у человека становятся как бы обнаженнее. Они трепетно откликаются и на радость, и на горе людское, они еще как не совсем зажившая рана, которую обязательно что-нибудь да задевает.
— Счастливо, — сказал доктор и ушел.
— Мировой мужик! — обратился Стебель к Шурке. — Больным всю душу отдает. Как мама?
— Поехали, поехали, машина ждет, — заторопился Шурка.
…Они вошли в пустой дом, Стебель огляделся и сказал:
— Ну, вот я и дома. Все позади, черт возьми! Где мама?
— Умерла мама, — тихо произнес Шурка.
Стебель непонимающе смотрел на него; на лице застыла, не успела улететь улыбка.
— Ты что это? — спросил он.
— Умерла… Шутить, что ли, буду? — сердито бросил Шурка, отворачиваясь к окну. — Шофер угробил. Она к тебе поехала. Ну и…
Стебель медленно, словно боясь, вошел в комнату Аграфены Сидоровны и долго, долго стоял около ее деревянной, аккуратно заправленной кровати.
— Покажи мне… — он не смог выговорить угрюмое, сырое слово «могила». — Сходим на кладбище, — попросил он Шурку.
У потрясенного Стебля даже ноги ослабели. Он подобрал на дороге палку и шел, опираясь на нее.
Остановились около свежей, зеленой могилы. Эго Шурка постарался — украсил ее лесным дерном. На планке, прибитой к кресту, Стебель увидел знакомое имя.
— Ладно. Иди, — сказал он Шурке. Тот постоял некоторое время и молча ушел.
Стебель опустился на могилу, положил руки на конец палки и уткнулся в них подбородком, закрыл глаза. Его грело солнце, обдавало запахом пшеничного поля, ему звенели птицы, а там, в глубине, было сыро, холодно, тесно… Нет,
И такая леденящая тоска проморозила его сердце, все его тело, что он начал мелко дрожать. И из-за этого холода тоски вспыхнула жажда тепла, жажда жизни. Это обрушилось на него как тогда, в больнице. Людей захотелось ему, людей, их голосов, смеха, суеты. Напрасно он отослал Шурку. Он все бы высказал ему, прокричал бы все проклятья смерти. Да разве возможно смириться с тем, что каждый человек обязательно-обязательно! — умрет. И как это раньше он, Стебель, не задумывался над этим? И вот теперь, когда он это почувствовал и понял, — вся жизнь и вся земля — в лесах, в цветах и травах, заселенная людьми, птицами, зверьем — возникла перед ним ярким, зовущим видением. Раньше он просто жил и жил, не ценя то, что было дано ему природой, не молясь на все это, не воспринимая как бесценное сокровище каждую минуту, каждый час, каждый день пребывания на земле.
Он очнулся от шепота. Вздрогнул. Открыл глаза. Перед ним стояла Маша.
— Ты что это? — шептала она, неотрывно глядя в его лицо. — Ты что это, Валерка? Ты когда вышел из больницы?
Горло его так стиснуло, что он не смог ничего выговорить, он только осторожно похлопал по зеленому холмику могилы. Губы его шевельнулись, и Маша поняла по ним, что он беззвучно произнес: «Тетя Груша».
Маша выдернула из рукава блузки носовой платок и стала вытирать его лицо. От платочка в нос Валерки ударил аромат сирени, сиренью запах ветер, запахли кресты, земля; весь белый свет запах жизнью. Стебель поднялся с могильного холмика, отбросил палку и, ища сочувствия, как маленький, припал к груди Маши. Ее наполнили материнская нежность, желание помочь, утешить, и она прижала его к себе. Она гладила волосы Стебля и шептала:
— Ну, что же сделаешь, что же сделаешь? Тетя Груша была… Доброй, справедливой она была… Ее, конечно, нельзя забывать.
— Мне с тобой легче. Ведь я люблю тебя. Я все боялся сказать об этом. И вот я говорю, — вырвалось у Стебля.
И как-то так получилось, что они поцеловались. Стебель еще никогда не целовался. Он приникал щекой к щеке Маши, он вдыхал запах ее лица, и ему казалось, что он потеряет сознание, прижимая свои губы к ее упругим, горячим губам. Вот она — жизнь. Это — жизнь. Эта девчонка, ее лицо, губы — все это жизнь!
Обняв друг друга, прижавшись друг к другу, они замерли. Маша почувствовала, что Валерка вздрагивает. Ей показалось, что он сейчас разрыдается, она отодвинулась, чтобы взглянуть в его лицо, и в изумлении увидела, что он беззвучно смеется, смеется счастливо, ликующе. Маша смотрела на него в недоумении. Она думала, что Валерка переполнен горем, и она утешала его, а он, оказывается, смеется.
— Маша! Мы с тобой живем, — объяснил он, — и долго еще будем жить. Ты только посмотри, что нам дано, — и он показал на близкие поля и перелески.