Гамаюн. Жизнь Александра Блока.
Шрифт:
Блок добавляет: «Ты знаешь наши дела? Расстрелы на Ленских приисках, всюду стачки и демонстрации, разговоры о войне. Последние дни – опять волна тревоги».
В эти же январские дни Блок пишет послание Вячеславу Иванову. Начало его – воспоминание о том, что их сблизило, конец – прощание:
Но миновалась ныне вьюга.И горькой складкой те годаЛегли на, сердце мне. И другаВ тебе не вижу, как тогда.Как в годы юности, не знаюБездонныхПечальная Россия, печальные люди, печальный поэт. С каким постоянством звучит этот эпитет! За лирическим «я» прощального послания сквозит все то же преследовавшее Блока «печальное человеческое лицо гонимого судьбой».
На «пыльном перекрестке» произошла и последняя (в сущности) встреча с Андреем Белым.
Тот в феврале 1912 года приехал в Петербург и остановился у Вячеслава Иванова в Башне. Блок, сказали ему, в полосе мрачности, нигде не появляется, никого к себе не пускает. Белый тем не менее настойчиво добивается встречи. В Башню Блок идти не хочет. Наконец через Пяста он назначает секретное свидание в маленьком, невзрачном, всегда пустующем ресторане на одной из удаленных от центра улиц.
Почти весь день Блок и Белый провели вместе. Состоялся длиннейший многочасовой разговор.
Блестя безумными сапфировыми глазами, то почти шепотом, то сбиваясь на крик, Белый посвятил Блока в важнейшее событие своей духовной жизни.
Он давно уже был погружен в теософские и оккультные глубины, еще в начале 1909 года жаловался, что слишком много потерял, пройдя по путям оккультизма «без руководителя». Наконец, руководитель нашелся – Рудольф Штейнер, глава антропософской общины. Он открыл глаза: художника окружают люциферические духи, они-то и инспирируют творчество. Некоторое время Белый скрывал свое приобщение к антропософии, а теперь решил отправиться с женой (вслед за Эллисом) на Запад, на послушание к Штейнеру.
Блок выслушал внимательно, но отчужденно: теософия, оккультизм, антропософия – все это было для него пустым звуком. Он только сказал невесело: «Да, вот – странники мы: как бы ни были мы различны… Я вот (тут он усмехнулся) застранствовал по кабакам, по цыганским концертам. Ты – странствовал по Африке; Эллис – странствует по „мирам иным“. Да, да – странники: такова уж судьба».
Обстановка свидания, рассказывает Белый, была как иллюстрация к «страшному миру»: глухой желто-серый ресторанчик, тусклый газовый свет, пришибленный старик лакей, неподвижный толстяк за буфетной стойкой, невпопад гремящая маршами музыкальная машина…
Да и сам Блок, на взгляд Белого, был уже не тот – отяжелевший, сухой, обожженный: потемневшее лицо, коротко подстриженные волосы, усталый взгляд…
Они вышли в ненастную, слякотную ночь и на ближайшем перекрестке разошлись в разные стороны.
В тот же день Белый написал Блоку: «До какой степени я счастлив, что видел Тебя! До какой степени я счастлив, что Ты был со мной так прост и
Но никакие признания уже ничего не могли спаять. Блок и Белый разошлись в разные стороны не только на петербургской улице.
Белый еще долго посвящал Блока в свою «штейнерьяду», многословно описывал случавшиеся с ним «странные происшествия», каких-то преследовавших его японцев и старух, стуки, искорки, шепоты и топоты, «световое явление» доктора Штейнера и прочую абракадабру, «Письмо от Бори: двенадцать страниц писчей бумаги все – за Штейнера; красные чернила; все смута».
Ответные письма не сохранились, – нужно думать, Блок высказался откровенно и резко. Белый обиделся и замолчал.
В дальнейшем отношения приняли совершенно внешний характер. Блок деятельно помогал бывшему другу и врагу в устройстве его запутанных литературных дел, ссудил его деньгами, способствовал появлению романа «Петербург». А ничего другого уже не осталось: «Слишком во многом нас жизнь разделила». Тут же добавлено: «Остальных просто нет для меня – тех, которые „были“ (В.Иванов, Чулков…)».
Между тем на литературную авансцену выходили новые люди. Но и с ними Блоку оказалось не по пути,
Во владениях Вячеслава Иванова – в «Аполлоне», в «Академии», на Башне – появился белобрысый, самоуверенный, прямой как палка молодой стихотворец Николай Степанович Гумилев. Он хотел выглядеть франтом, эстетом и снобом: фрак, шапокляк, непререкаемый апломб. Но настоящие снобы из «Аполлона» относились к нему благосклонно-иронически: для них он был человеком случайным, недостаточно образованным, слабо владеющим французским языком. Однако вскоре Гумилев заставил строгих судей думать и говорить о нем иначе.
В чем, в чем, а в упорстве отказать Гумилеву было нельзя. Он поставил перед собой цель – стать поэтическим лидером, и шел к ней неуклонно. Он сумел забрать в свои руки литературный отдел «Аполлона». Для начала ему нужен был союзник – поэт с именем, и он соблазнил легкомысленного Сергея Городецкого.
В октябре 1911 года они сообща учредили новое литературное объединение – «Цех поэтов», в котором собралось десятка полтора молодых стихотворцев и критиков (А.Ахматова, О.Мандельштам, Н.Недоброво, В.Чудновский, В.Нарбут, М.Зенкевич, М.Лозинский, В.Юнгер, Е.Кузьмина-Караваева и др.). Из этого ядра вырос придуманный Гумилевым акмеизм.
Новое течение открыто вооружилось против иррационалистических и религиозно-мистических устремлений символизма. Гумилев и его оруженосцы заговорили о необходимости повернуть поэзию лицом к здешнему миру вещей и явлений, о «буйном жизнеутверждении», «радостном любовании бытием», «расцвете всех духовных и физических сил», о возвращении к человеку, забытому символистами. Поэты «Цеха» называли себя также и адамистами – по имени первого человека.
На деле же все свелось к распространению претенциозной и необыкновенно измельченной силонно-эстетизированной поэзии, пораженной атрофией чувства времени, глухим непониманием нараставшего трагизма эпохи.
Отказавшись от идейных исканий символистов, акмеисты утратили и то самое важное, объективно ценное, что было у наиболее глубоких и чутких из их предшественников, – ощущение непрочности старого мира и кризиса его культуры. Акмеисты, напротив, старались уверить себя и других в благополучии и процветании окружавшей их жизни.
Это наигранно-жизнерадостное мироощущение было противопоказано Блоку: «Нам предлагают: пой, веселись и призывай к жизни, а у нас лица обожжены и обезображены лиловым сумраком».