Гамаюн. Жизнь Александра Блока.
Шрифт:
Их встретили две растерянные дамы – Александра Андреевна и Мария Андреевна. Мать Блока – нервная, порывистая, тоненькая, моложавая – напомнила Белому затрепетавшую птичку. Он засмущался, пустился в витиеватые объяснения (Петровский приехал неприглашенным). Сидели в гостиной, вели натянутую беседу. Белый подметил обстановку и уклад шахматовского быта – «уют естественно скромной и утонченной культуры – простота, чистота и достоинство». Явились «правоведы» – чопорные братья Кублицкие, их мать, Софья Андреевна, с повадками светской дамы.
Спустились в сад, весь в цвету, вышли в поле – и тут увидели Блоков, возвращавшихся с прогулки. Она –
Здесь, в деревне, Белого еще более поразило несоответствие облика Блока с тем серафическим образом, что создало его воображение. Не «Фет», поющий о соловьях и розах, но хозяйственный «Шеншин», здоровяк с фламандским вкусом к жизни – таким предстал ему герольд Вечной Женственности среди шахматовских полей.
В воспоминаниях Белого (в ранней их редакции) его первый визит в Шахматово изображен в отсветах соловьевских «зорь» – как «дни настоящей мистерии». На самом же деле, как вынужден был потом признать сам Белый, тема «зорь» уже сходила на нет, стала только «жаргоном», только «метафорой».
Атмосфера сразу же образовалась тяжеловатая. За общими обедами и чаепитиями чинные родственники Блока, смущенные темными разглагольствованиями и странными повадками «декадентов», держались отчужденно.
Только и слышалось: Христос, Антихрист, Знание, Конец, Последнее… Сергей Соловьев, как всегда, вносил немало наигранного оживления, донимал шаржами на придуманных им филологов XXII века, ожесточенно спорящих о том, существовала ли в свое время секта блоковцев и кем была таинственная Л.Д.М. – живой женщиной или мифологическим персонажем. Гости положительно преследовали молодую хозяйку, перетолковывая каждое ее слово, многозначительно переглядываясь при каждом ее жесте.
Сама Люба довольно охотно вовлекалась в эту назойливую игру, но на остальных, как заметила тетушка Марья Андреевна, взвинченная экзальтация соловьевцев производила впечатление невыгодное – «как-то утомляла» и оставляла «неприятный осадок».
Блок держался безукоризненно гостеприимным хозяином, но напряженная обстановка раздражала его. Друзья исходили в бесконечном словоговорении, а он только слушал, сдержанно улыбался, помалкивал и похмыкивал: «Нет, знаешь…», «Все – так…», «Ничего…»
Больше того: как потом признал Белый, между ним и Блоком стали возникать «минуты неловкости», так что они даже старались не оставаться с глазу на глаз. Блок пытался объясниться. Как-то увел Белого в поле и там внушал ему: «Ты же напрасно так думаешь, вовсе не мистик я; не понимаю я мистики…» Признавался, что ему чужда утешительная вера в будущую гармонию, что он не может найти себе места в жизни, что его гнетут косность быта и дурная наследственность… Белый не очень вслушивался и утешал: «Бывают минуты сомнения…» Блок настаивал на своем.
Много лет спустя, переосмысляя пройденный им путь, Белый уверял, будто он уже тогда, в 1904 году, в Шахматове, разглядел «двойника» Блока, того самого, что открыто явился через два года в «Балаганчике». Но это, конечно, именно переосмысление. Бесспорно, в Шахматове Белый еще не догадывался о судьбе своих отношений с Блоком. Недаром, вернувшись в Москву, они с Сергеем Соловьевым благоговейно возжигали ладан перед изображением мадонны – «чтобы
А Блок, покуда друзья жгли ладан, придумывал благовидный предлог, чтобы уклониться от настойчивого приглашения Белого навестить его в усадьбе Серебряный Колодезь.
Он все неотступнее думает о «конкретно-жизненном», хочет обрести в нем опору: «У меня было его много теперь, и я хочу сохранять это… Я пробовал искать в душах людей, живущих на другом берегу, – и много находил» (письмо к Белому, сентябрь).
Что это за люди с другого берега? Новые знакомцы Евгений Иванов, Сергей Городецкий, Георгий Чулков. Все они были разные, и каждый из них был интересен Блоку по-своему.
О первом он коротко сообщил Белому, сославшись на Евангелие: «Великолепный человек… юродивый, нищий духом, потому будет блаженным».
Это был декадентский князь Мышкин, молодой (старше Блока на год) человек религиозного склада из патриархальной русской семьи, косноязычный проповедник христианской кротости и всепрощения. С этой стороной его душевного мира Блок не соприкасался. Все, что осело христианской догмой, было ему чуждо, непонятно, более того – враждебно, и он говорил об этом своему новому другу без обиняков: «Мы оба жалуемся на оскудение души. Но я ни за что, говорю Вам теперь окончательно, не пойду врачеваться к Христу. Я его не знаю и не знал никогда… Пустое слово для меня».
Но он необыкновенно высоко оценил человеческие свойства Евгения Иванова – его безграничную доброту, полную искренность, редкую душевную чистоту. Этот блаженный, на обывательский глаз – в самом деле «юродивый» человек сразу показался «лучшим из людей»: «он совсем удивительный…», «нет, он не то, что другие…», «совсем настоящий…».
Иванов стал и навсегда остался самым близким, самым задушевным, бескорыстным и верным другом Блока. Внешне – в быту, в поведении – они были совсем разные, но только с «рыжим Женей» Блок чувствовал себя как с самим собой: «С тобой – плачешь, когда плачется, веселишься, когда весело».
«Рыжий Женя» за всю жизнь не написал ничего сколько-нибудь существенного. Блок говорил, что, когда Иванов пишет, он свою человеческую гениальность превращает в бездарность. Другое дело – откровенная беседа с глазу на глаз. Тут возникала черта, на которой друзья сходились особенно тесно: обоими владело острое чувство неблагополучия жизни, оскудения и расколотости души человека, живущего в «отчаянное время». Это уже становилось главной темой душевных переживаний Блока и вместе темой его творчества – и тут он встречал полное сочувствие и понимание у Евгения Иванова. Потом тот верно заметил: «Близость наша с Блоком – как близость Вергилия и Данте, проходящих через ад».
Ничем не похож на Иванова был большеносый, гривастый и хитроглазый Сергей Городецкий. Блок сошелся с ним в университете, – тот был на курс моложе. Знакомство завязалось на скучнейших лекциях толстого, сонного профессора, монотонно читавшего вслух сербские народные песни. Чтение сбивалось на голубиный лепет: «Мойя майко помамио…» Обоим это нравилось. Вскоре выяснилось, что Городецкий тоже пишет стихи. Он только начинал, ни разу еще не напечатался. Искал что-то свое, обратившись к далеким истокам народнопоэтической стихии, к древнеславянской языческой мифологии. Блока стихи Городецкого подкупили свежестью и непосредственностью ощущения мира, он оценил их как попытку уйти от отвлеченного к конкретному.