Гангстеры
Шрифт:
— Как он?!
— Нормально. Все нормально.
— Он расстроился? Расстроился, что я сама не приехала?
— Никогда не видел его таким расстроенным.
— А что он сказал?
— Когда?
— Когда узнал, что станет отцом.
— А ты как думаешь? — спросил я. — Ты же его знаешь. Пока не обошел все венские кабаки, не успокоился.
Если бы можно было услышать по телефону, как человек расплывается в улыбке, я бы сказал, что услышал именно это.
— Чем он там занимается?
— Выживает, — сказал я. — Он ничуть не изменился.
— А домой он не собирается?
— Не знаю, — сказал я. — Мы это не обсуждали.
— Ты что-то недоговариваешь, — сказала она.
— Разговор у нас вышел странный, — сказал я. — Мы выпили лишнего.
Казалось, это ее не интересует. Она услышала то, что хотела услышать.
— Слава тебе, господи, — сказала она. — Как же я волновалась. За вас обоих.
— Я ничего не сказал ему про нас, — сказал я. — Про тебя и меня.
Но об
— Ты увидишь его завтра?
— То есть сегодня, — сказал я. — Если смогу.
— Я знаю, ты сможешь, — сказала она.
Таблетка растворилась, и яд уже покатился тяжелой волной по всему моему телу. Голова моя еще работала, но некоторые запреты уже перестали действовать. Я предпринял попытку.
— Мод… Дело в том… что…
— Ты устал, — сказала она. — Я же слышу. Тебе надо поспать.
— Мод…
— Спокойной ночи. Ты все сделал правильно, — сказала она.
— Ладно, — сказал я. — Ладно.
По крайней мере, я попытался, и прежде, чем окончательно провалиться в сон, в этом непродолжительном полубредовом состоянии, я убедил себя, что попытка моя была успешной, что мне удалось сообщить нечто по-настоящему важное, значимое, истинное.
Последние сутки, проведенные в Вене, недоступны моему сознанию. Окутанные мраком, они лишь изредка освещаются вспышками памяти, которые с течением времени вспыхивают то тут, то там, когда знакомые показывают мне фотографии своих путешествий или когда по телевизору транслируют запись новогоднего концерта из заснеженной Вены. Тогда я говорю себе: «И я там был…» Но в тот день, когда разворачивались описываемые события, впечатления мои были настолько яркими, что само место действия утратило всякое значение. Вернее, не впечатления, а потрясение, одно единственное, но ужасающее по своей мощи. Чтобы разобраться в случившемся, расставить все по своим местам и справиться с невыносимой болью, мне понадобились все мои душевные силы.
В Вену я прибыл как вестник, и в том же качестве покинул город, считая себя вправе передать свою весть кому угодно или оставить ее при себе, по своему усмотрению. Решение я должен был принять сам, руководствуясь лишь доводами разума. И если воспоминания мои оказались смутными и частично стертыми, словно после долгого запоя, то виною тому мое чрезмерное усердие, передозировка, но не наркотиками, а здравым смыслом. Меня втянули в кампанию, призывающую руководствоваться только собственным здравым смыслом. В голове моей громко и четко, как назойливое напоминание, звучали только слова о том, что «здравый смысл подсказывает…» Как будто в мире нет и не может существовать ничего другого. Даже самые отчаявшиеся прибегают к здравому смыслу, чтобы уничтожить что-либо, кого-либо или самих себя. Желая свести счеты с жизнью, никто не станет бросаться из окна первого этажа. Здравый смысл, в основе которого лежат опыт и знание, подсказывает, что прыгать надо с крыши. Здравый смысл всегда поможет вам затянуть петлю на собственной шее, смешать яды в должной пропорции, правильно зарядить пистолет. Здравый смысл годится на все случаи жизни, и другого нам не дано. По крайней мере, тогда я думал именно так. Возможно, они решили сделать ставку на мой здравый смысл именно в силу того, что правильно распознали и хорошо изучили меня. Никогда прежде он не подводил меня. Когда-то он был предметом моих долгих споров с человеком, которого мы называли Генри Морган. Вероятнее всего, он и передал это словосочетание дальше как своего рода пароль.
Генри Морган умел блокировать здравый смысл на свой манер, возможно, глубже, быть может, полнее, не знаю. Опережая свое время, он стал носителем той одухотворенности, которая многие годы спустя объявилась в нашей части света как призрак, как мираж невозможного. В конце семидесятых таких людей было мало, особенно среди молодежи. Но даже тогда мне казалось, что одухотворенность его была ненавязчивой, умиротворяющей. Модное нынче словечко «расслабленный» еще не было в ходу, но если бы было, я бы сказал: «Ты расслабленный христианин». Это была такая форма религиозности, которую избирают отдельные личности, далекие от какой бы то ни было религии вообще, во всяком случае, не готовые следовать никаким предписаниям и, тем не менее, убежденные, что «там должно быть нечто большее, в противном случае все бессмысленно…». Но если вы попросите любого из них объяснить, что это «нечто большее» могло бы значить, они замолчат и, скорее всего, хитро улыбнутся, как будто скрывая от вас откровение, дарованное им в личное пользование и не предназначенное для посторонних ушей.
Так что взывать к «христианскому долгу» в моем случае было бессмысленно. Одинаково бесполезно было бы просить меня думать о благе отечества и безопасности королевства, или даже меня самого. В Вене к подобным доводам я был невосприимчив. Обращаться следовало только к моему рассудку. Здравый смысл был моей слабостью. Благодаря Генри для меня стала очевидной изменчивая и опасная природа рассудка. Он может быть испытан и востребован как умение, способность к восприятию гармонии, другими словами, для определения веса и размера абстрактных форм. Генри Морган полагал, что он обладает такой способностью. Но в том, что касается личных отношений, иначе говоря, той жизни,
Мне был понятен образ его мыслей, но каждый свой загул я воспринимал как сбой в процессе собственного литературного производства, как аварию, влекущую за собой неизбежные травмы. Он сказал, и Мод с ним согласилась, что я наивен. Мне было обидно это слышать. Сегодня я уже смирился с этой мыслью, может, они и правы. Но я подозреваю, что и сам Генри был наивен ничуть не меньше. За его анахроническим упрямством и анархической непокорностью скрывалась безграничная вера в авторитет, готовность и даже стремление подчиниться, отдаться во власть, но только на своих условиях и только добровольно. Он ни за что не смог бы покориться самой нежной власти — свыше, повиноваться воле того, кто слабее, воле ребенка.
~~~
Долго еще я не мог оправиться после всего, что случилось. Как после тяжелой операции, мне словно дали шанс начать новую жизнь. Только от меня теперь зависело, станет ли эта жизнь лучше, чем прежняя. Вся квартира была уставлена цветами, как больничная палата, они стояли на каждом столе и на всех подоконниках. Шоссе за окнами скрылось в цветах. Я сам принес их домой. Целыми днями я только и делал, что ухаживал за этими растениями, осматривая каждое из них внимательнее и чаще, чем когда бы то ни было. Ради идеи, надежды ради. Я хотел найти себе осмысленное занятие, хотел с пользой употребить время, растраченное на ожидание, убитое время. Были у меня и розы, и гвоздики, и другие цветы, выставленные на продажу во всех магазинах, но были среди них и редкие в это время года ландыши, васильки и ромашки. Я уделял одинаковое внимание всем без исключения, как будто хотел в строении растений обнаружить скрытое послание.
Надо сказать, усилия мои не пропали даром, надежды оправдались. Я не молился, но если бы молился, то мог бы сказать, что поэт Лео Морган явился в ответ на мои молитвы. Он существовал и раньше в качестве брата Генри, но оставался невостребованным, как впадина без цвета и запаха, как неиспользованная урна, как пустой сосуд. Теперь сосуд наполнили водой, украсили цветами. И вдруг человек этот оказался удивительно живым, обрел яркую насыщенную биографию юного дарования, поэта, дебютировавшего на телевидении в самом нежном возрасте, «прови», [20] хиппи, правдолюб, который со временем, конечно же, спился. Этот слегка гротескный персонаж имел множество прототипов. Сегодня кажется, что все это случилось в одно прекрасное утро, и ощущение это не случайно. Я вспоминаю мрачные, тяжелые дни сразу после своего возвращения из Вены, и тоску, которая неожиданно для меня обернулась эйфорией творчества. Моя книга о братьях Морган снова легла на стол, чтобы в очередной раз подвергнуться правке с учетом новых обстоятельств, новых идей, в конечном итоге сводившихся к тому, чтобы превратить поражение в победу. Неоспоримые факты, которые оказались в моем распоряжении благодаря Мод, все то, что было предъявлено в качестве сурового обвинения политикам и бизнесменам, — все это пришлось изъять. Я потерпел поражение в Вене, однако все еще отказывался верить, что дело мое окончательно проиграно. Теперь я был готов удовлетворить ряд предъявленных мне требований, смягчить обличительный тон моих обвинений, чтобы после всего этого выполнить еще одно непременное условие, выполнить во что бы то ни стало — вставить в роман три слова, всего три слова, как сигнал, как знак, как подтверждение того, что я сделал все, что мне было велено, что я уступил, что борьбе за истину я предпочел позорное перемирие. По мнению некоторых, это означало победу здравого смысла. В конечном итоге, именно это стояло за словами «цветы зла».
20
Участник «Прови» — шведского аналога популярного в середине 60-х голландского контркультурного движения «Прово».