Гангстеры
Шрифт:
На Новый год я послал Густаву в подарок ролевую игру о боксе. Некоторое время спустя, уже в начале весны, мне позвонила Мод. Густав и его друзья играли в эту игру, как «одержимые». Они могли играть день и ночь напролет. Потом первая игра сменилась второй, вторая — третьей, и каждая новая игра была увлекательнее предыдущей, и каждое увлечение могло длиться месяцами.
— Ты даже представить себе не можешь, чем этот подарок обернулся…
Некоторые мальчишки, утверждала Мод, теряли рассудок — стоило им войти в роль, и они уже не могли из нее выйти. Не помню, пытался ли я тогда отшутиться или оправдаться. К тому же я так и не понял, действительно ли у мальчика начались серьезные проблемы, или она просто не нашла других слов, чтобы поблагодарить меня за подарок, который понравился ее сыну и произвел на него необычно сильное впечатление. Быть может, Мод испугал энтузиазм мальчика, когда-то свойственный его отцу, который мог самозабвенно интересоваться тем, о чем обычные люди даже не задумывались. Его увлечения были одинаково страстными и непродолжительными,
Так или иначе, ее реакция оказалась для меня совершенно неожиданной. Если у меня и были хоть какие-то опасения на этот счет, то касались они скорее самого бокса. Мод могла путать мысль, что Густав, пристрастившись к игре, решит заняться боксом всерьез. Но дело было не в этом — казалось, Мод даже предпочла бы такой поворот событий. Однажды я приходил к ним — это был день рождения с тортом и шарами, раскиданными по всему полу. Гости разошлись, остались только мы — Мод, Густав и я. Мод с Густавом кидали друг другу шарик, мальчику было тогда лет шесть-семь — довольно неуклюжий, он совсем не понимал, как обращаться с парящим шариком. Мод была очень терпелива — она продемонстрировала мальчику, как привести шарик в движение легким прикосновением уверенной руки, но Густав со всей силы ударил его бесчувственным кулаком, и тот отлетел в сторону. Мод показала еще раз, мальчик снова ударил наотмашь, потом еще раз и еще. Наконец она протянула ему шарик как грушу, чтобы он попробовал боксировать. Я был готов показать ему, как это делается. Но шарик ему уже надоел. Имя Генри тогда не упоминалось, но чувство у меня было такое, будто он весь вечер ходил взад-вперед по комнате, смотрел на мальчика и качал головой.
Мальчик проявил в своей матери новые качества, о существовании которых я даже не догадывался — и не я один. В десять лет Густав, несмотря на плохое чувство мяча, пережил период увлечения футболом, и Мод, которая никогда спортом не интересовалась, неожиданно превратилась в самозабвенную мамашу юного футболиста. По выходным с утра пораньше, вечером в будние дни, она объездила все областные стадионы и не пропустила ни одного матча, но все они, насколько мне было известно, всегда оканчивались унизительным поражением. Одно время она обстирывала всю команду. Я ни разу не слышал, чтобы она жаловалась. Она отлично понимала, что у сына плохие данные, но все равно раздувала этот мыльный пузырь и всячески потакала мальчишеской страсти, оттягивая неизбежный конец, когда пузырь, наконец, лопнет и мальчишка забудет о футболе, а ей придется выкручиваться, чтобы избавиться от обязательств перед командой.
Я с трудом представлял ее в рядах болельщиков, с флагом в руке, кричащую на ледяном ветру, но этот образ пробудил во мне неизведанное доселе чувство, может быть, нежность — было что-то трогательное в уважении одинокой матери к мечтам своего сына, даже самым неосуществимым; я видел любовь, преодолевающую любые преграды, любовь, заставившую ее надеть толстовку с эмблемой команды, которая для нее, наверное, была хуже смирительной рубашки. Я так много думал о Мод в этой связи, что мне кажется, будто я и вправду видел ее на автобусной остановке ранним воскресным утром: рядом с ней стоял ее сын, а у ног лежала огромная сумка со свежевыстиранной футбольной формой. Они ехали на очередной матч, на продуваемый всеми ветрами пригородный стадион, существовавший, казалось, только во время игры, так как ни до, ни после этого о нем никто никогда не слышал, словно родительская любовь творила из воздуха то, чего на самом деле и быть не могло, — поле боя, на котором любовь эта могла сражаться насмерть. Одно поле сменялось другим. Сражения, как правило, заканчивались поражением, но это было не так уж и важно.
Итак, я поехал в город, чтобы поздравить Густава с двадцатилетием. Времени у меня в запасе оставалось еще много, можно было спокойно посидеть часок в соседнем баре. Мне предложили «меню тысячелетия», но я заказал только пиво. Однажды в декабре, примерно в такое же время, но двадцать лет назад, я зашел в этот же бар по дороге к Мод. От исхода предстоящей встречи зависело наше будущее. Странный у нас тогда вышел разговор. Она была полна сил и надежд, она ждала ребенка, ждала, что я сообщу ей нечто важное, она хотела услышать подробный отчет о том, что произошло в Вене. До этого мы говорили с ней только по телефону. Я избегал встречи, сказавшись больным, и, хотя в этом была доля правды, заболевание мое не было заразным в обычном смысле этого слова. Я едва оправился после тяжелой депрессии и теперь слонялся по уставленной цветами квартире, обдумывая последние штрихи к своему роману, который вместе с новым заглавием обрел и новое содержание. Если история эта когда-нибудь завершится и мне удастся рассказать ее до конца, то станет понятно, почему тогда я делал все возможное, чтобы выиграть время и под любым предлогом отложить это свидание. А когда оно все-таки было назначено, я не спешил на встречу, выбирая окольные пути и потягивая пиво в барах, куда в середине дня заходят только те, кто уже давно махнул на себя рукой. Я чувствовал, что и сам скоро стану таким же. В Вену я отправился с багажом откровений, я должен был обменять одни сведения на другие и доставить полученную информацию домой. Чуть позже, когда все карты были выложены на стол, оказалось, что выглядит это довольно убого. Я не знал, что ей сказать. Возможно, потому что обмен информацией не состоялся; речь, главным образом,
И вот я разложил перед собой то немногое, что у меня было. Очень скоро все это окажется на чаше весов: каждое слово, каждая пауза — все будет измерено и взвешено, истолковано и оценено раз и навсегда. Я понимал, что рассказ мой решительно изменит нашу жизнь — жизнь Мод, ее будущего ребенка и мою собственную, — поэтому решил заранее обдумать свою речь, пытаясь предугадать реакцию беременной женщины на каждую фразу. От этих мыслей у меня раскалывалась голова. Я прислонил холодный бокал ко лбу, с сожалением думая о том, что, если бы я действительно подхватил теперь какой-нибудь страшный грипп, то смог бы сесть в такси и отправиться домой, тем самым выиграв еще хоть немного времени. Но сразил меня не вирус, не напряженное размышление парализовало мою волю. Я был раздавлен ощущением собственного могущества. И ощущение это было напрямую связано со вновь обретенной свободой. Власть действует на всех по-разному, так же как и наркотики. Некоторые люди, едва почувствовав власть, неожиданно для себя осознают, что жить без нее не могут. Они пребывают в состоянии эйфории или обретают спокойствие, идеальное равновесие — в обоих случаях вывод очевиден: это именно то, чего им так не хватало. Войдя во вкус, они хотят еще и еще до тех пор, пока уверенность в собственном благополучии не разрушит их окончательно. В случае падения они готовы увлечь за собой свою семью, целый род, всю цивилизацию. Другие люди воспринимают это иначе — для них это яд, который выводит из равновесия, лишает покоя, деформирует и ломает личность. Они понимают, что пройдет немало времени, прежде чем им удастся научиться с этим жить, и оказываются перед выбором: либо стиснув зубы терпеть ломку, либо раз и навсегда отказаться от этого наркотика. Решение в данном случае зависит от самооценки каждой конкретной личности. Если человек в ладу с собой, решение дается ему легко — он отказывается от власти, поскольку не нуждается в ней. Напротив, если человек недоволен собой и страдает от собственной слабости, решение, хотя и дается также легко, по сути своей оказывается противоположным.
В действительности, вопрос этот был решен уже давно, в пылу сражения, произошедшего в Вене. Мне был поставлен ультиматум, и я должен был выбирать: либо гордо отстаивать свою творческую свободу, либо, руководствуясь здравым смыслом, отказаться от нее ради свободы совсем другого рода. По крайней мере, именно так это было преподнесено, и, надо сказать, в сложившейся ситуации решение далось мне легко, потому что я своими глазами увидел, что случилось с тем, кто принял другое решение. Новую свободу я приобрел по выгодной цене — всего пара строк в кипе бумаги.
Меня пугала не власть сама по себе, но возможность использовать ее против любимого человека. Я мог бы заявиться к Мод и рассказать ей всю правду, но я не хотел делать этого — это было бы жестоко, как удар ниже пояса. Я окинул свою жизнь одним взглядом, и мне не понравилось то, что я увидел, и, тем не менее, использовать власть, применять силу я не желал. Это противоречило моим представлениям, не укладывалось в мою картину мира. Чтобы обрести свою перспективу, кому-то и целой жизни мало, а я как раз только начал понимать, что же это такое, и не расстался бы с этим знанием ни за что на свете. В рамках своей картины мира я чувствовал себя как дома. Власть же над собственной судьбой и, возможно, над судьбами других людей нарушала порядок вещей самым неприятным образом, особенно в силу того, что навязывала мне упорядоченный образ жизни и вместе с тем ответственность и обязательства, которые я не был готов взвалить на свои плечи. Я предпочитал подчиняться бесстыжим нахалам, способным не дрогнувшим голосом сказать: «Я нужен вам!» Другими словами, я был готов ложью и обманом проложить себе дорогу в рабство.
По пути к Мод я зашел в цветочный магазин и купил Рождественский букет из пяти гиацинтов в корзинке. Мод была дома не одна, к ней без приглашения приехала мать. Раньше мы ни разу не встречались. Она была вдовой дипломата и выглядела соответственно — воплощала собой строгую элегантность до тех самых пор, пока не раскрыла рот.
«Настоящий джентльмен! — сказала она про гиацинты. — Такие сейчас недорого стоят…» Она и себе купила похожий букет. Мод закатила глаза. «Я так много о вас слышала», — произнесла пожилая дама и, схватив меня за руку, принялась пересказывать мне все то, что Мод успела наговорить ей обо мне. Оказалось, что немало. Она даже читала один из моих ранних романов, напомнивший ей о великом английском писателе, с которым она и ее муж-посол познакомились в тропиках еще в пятидесятые годы. «Он всегда говорил: чтобы научиться писать и целой жизни мало».
Мать Мод продолжала вести себя так, словно была приглашена на шумный прием, постоянно выдавая сентенции, удивительным образом совмещающие в себе и проницательность, и глупость. Можно было подумать, что она уже впала в маразм, но это было лишь поверхностным впечатлением. Спорить с ней было невозможно, голос ее не умолкал ни на минуту, а если вы пытались вступить в разговор или возразить ей, она просто повышала громкость. Очень скоро я понял, что она болтает только для того, чтобы не проговориться. К примеру, она могла бы заговорить о положении Мод — в их кругах мать-одиночка — если и не скандал, то, по крайней мере, несчастье. Судьба дочери не могла не волновать пожилую даму, но она не обмолвилась об этом ни словом.