Гангстеры
Шрифт:
— Они вне игры.
— Ты думаешь, Телеком на самом деле уснул? Он просто хотел вернуться домой, прежде чем выветрится шампанское.
Мод вышла в кухню. Она возилась с тарелками и долго смеялась, но вдруг обернулась и сказала:
— Это гложет меня до сих пор.
Она закурила косяк, который, казалось, вот-вот развалится у нее в руке. Она оперлась на раковину, стоя на одной ноге, носком второй — едва касаясь пола. Длинные красные ногти сжимали папиросную бумагу. Она закрыла глаза и выпустила дым, потом повернула голову и посмотрела на меня — молча и серьезно. Я тоже молчал, но был уверен, что она знала, о чем я думаю. Нас связывал этот проклятый договор. Пока он действовал, мы не могли остаться наедине. Кто-нибудь
— Обещай, что останешься, пока я не усну, — сказала она.
Я пообещал.
— Пожалуй, я еще скручу тебе несколько косяков.
Те, что крутила она сама, были пожароопасны.
— Как это похоже на нас. Мы даже не достали омара.
Мы не достали даже тарелки, но уже обсудили мой уход во всех подробностях.
Я ушел в начале четвертого. Мод заснула в своей постели, не погасив лампу на прикроватном столике. Прежде чем выключить свет, я на секунду задержался, чтобы взглянуть на нее. Потом вышел на кухню, выпил стакан теплой минеральной воды и убрал со стола. Свалив объедки в мусорный мешок, я завязал его и отнес к двери, чтобы потом не забыть о нем и уходя выкинуть в мусоропровод.
Стол был сухой и чистый, я свернул несколько косяков и, сложив их в старую банку из-под чая, убрал в шкафчик. Не успел я надеть пальто, как вошел Густав.
— Ты еще здесь? — тихо сказал он. И сразу продолжил: — Почему ты уходишь?
— Поздно уже, — сказал я.
Он взглянул на меня так, словно хотел сказать: «Ну и что?»
— У меня есть комната в отеле.
Снова: «Ну и что?»
— Я женатый человек.
Этого тоже было мало. «Ну и что?» Он покачал головой, как будто я сказал глупость.
— Мне следовало бы возненавидеть тебя, а не это… — Он стоял в дверях своей комнаты, указывая на рукопись, которая лежала у него на столе. — Я никогда не видел этого мерзавца, зато тебя… Ты приходил и уходил, и всякий раз это было так круто, так необычно, а после твоего ухода она сидела здесь, веселая, грустная, и совершенно… никчемная…
Он был не пьян, но выпил достаточно, чтобы набраться смелости и высказать мне все это. Пожалуй, он имел на это право. Я понимал, что не могу сейчас просто так взять и уйти. Густав пошел на кухню, открыл холодильник и достал пол-литровый пакет молока. Осушив стакан, он наполнил его снова. Возможно, он не кривил душой, но я не уверен, что его слова выражали те чувства, которые Мод испытывала ко мне, что они вообще имели ко мне хоть какое-то отношение. Быть может, они выражали те чувства, которые он испытывал к персонажу моей рукописи.
— Все это тонкие материи, — сказал я. — Трудно быть в чем-то уверенным.
— Знаю, — ответил он. — Видел. Вы — жалкие эгоисты.
— Пожалуй, с этим не поспоришь.
— Мне так это надоело, — сказал он. — Когда вы, наконец, поймете?
— Это уже не важно. Слишком поздно.
Быть может, он услышал больше, чем я хотел сказать, что-то между слов. Во всяком случае, он посмотрел на меня с сочувствием.
— Меня замели, — сказал он. — На прошлой неделе. У меня почти ничего не было… — Он показал пальцами, как мало у него было. — Меня посадили в машину и стали допрашивать. Я спросил, что мне за это будет. Они сказали, что для начала составят протокол, а потом меня вызовут в суд. «Вот тогда, — сказали они, — у тебя будет возможность припомнить пару слезливых историй о своем паршивом детстве». Я дико разозлился и сказал, что детство у меня было вовсе не паршивое. У меня было офигительное детство. Я думал, они меня изобьют.
Я засмеялся. Мне был знаком этот тон, эта непримиримость, это гражданское мужество, сломить которое мог только настоящий профессионал.
— Я хочу тебе кое-что показать… — сказал он.
Я прошел за ним в его комнату. Из-под кровати он выдвинул
— Смотри…
В ящике лежали старые игрушки, модели, разные человечки, игры, мечи и пистолеты.
— Это все мне подарил ты.
Я посмотрел внимательнее, пошарил в ящике рукой, и с трудом признал лишь несколько машинок, которые я возможно ему подарил. Хотя он конечно же был прав. Я все забыл, но ни за что на свете не признался бы в этом.
— Да, точно, — сказал я. — Так ты все сохранил…
— Все до последней мелочи, — ответил он. — Вот о чем я думал, сидя в машине с этими фашистами.
— Я тебя понимаю, — сказал я.
— Ты сбежал из-за меня?
Мне пришлось посмотреть ему прямо в глаза, чтобы заставить его поверить мне.
— Не смей так думать. Никогда. Обещай мне.
Я протянул ему руку. Он ответил мне крепким рукопожатием, и я понял, что он поверил моим словам. Это было важно. Чувство ущербности и потери, которое некоторых молодых людей сводит с ума, было условием его существования с самого рождения, и он научился с этим мириться. Обстоятельства исчезновения отца делали всякие розыски бессмысленными: некого было искать и нечего — ни человека, ни правды; единственной зацепкой был образ, запечатленный на нескольких фотографиях, — образ этот был окружен непроницаемым молчанием до тех самых пор, пока не перекочевал на страницы романа, где приобрел черты, преувеличенные и романтизированные, что было очевидно любому, даже самому неискушенному молодому человеку.
— Но ты же мог стать моим отцом, — сказал он. — Если бы только захотел.
Близилось утро, и мы оба устали. Много всего можно было бы добавить к сказанному — в особенности о том, чего я хотел, а чего — нет, но какие бы слова для этого ни нашлись, они прозвучали бы как слова оправдания. Поэтому я промолчал. Густав был спокоен и невозмутим, он не собирался наседать на меня с расспросами. Ему просто надо было высказаться, раз и навсегда.
— Что бы ни случилось, — сказал я в прихожей, держа в руке мешок с мусором, — что бы ни случилось, знай, что я рядом. Если тебе когда-нибудь понадобится помощь.
Он кивнул, он это знал.
— Рано или поздно все мы в этом нуждаемся… В помощи.
— И ты тоже, — сказал он.
— Разумеется, — ответил я и вышел.
Когда я добрался до гостиницы, портье спал. Продрав глаза, он вышел только после нескольких звонков. В отеле меня знали, и я был убежден, что он и его коллеги полагают, будто я веду двойную жизнь.
— Вам помочь с мусором? — спросил он.
~~~
Три года спустя, очень теплым и тихим октябрьским днем, я сидел в оранжерее и смотрел на розу, старательно подбирая слова, чтобы описать цветок с помощью пера и бумаги. Интерес, однажды спровоцированный необходимостью, не ослабевал все эти годы. Когда-то он позволил мне найти запасный выход из, казалось бы, безвыходной ситуации и обратить унизительное поражение в достойную ничью. Со временем это увлечение поглотило не только меня, но и пространство моей квартиры, распустившись цветами на заброшенном поле. Забота о растениях требовала все больше и больше времени, и стала для меня чем-то вроде убежища, в котором я мог укрыться от мучительных проблем, ожидающих своего решения за письменным столом. Но теперь, когда я пытался подобрать слова для описания розы, мне приходилось преодолевать некоторое сопротивление. Роза вполне самодостаточна и красота ее, быть может, предполагает элемент совершенства, избегающий любой попытки описания. Тому, кто дорожит своим душевным покоем, лучше воздержаться от подобного занятия. Тем не менее, я позволил уговорить себя. Ассоциация местных цветоводов решила опубликовать скромный буклет, и меня попросили написать что-нибудь на тему: «Роза и смирение». Само собой, сказали мне, темы придерживаться не обязательно — мне, что называется, предоставили карт-бланш.