Гангстеры
Шрифт:
— На пути?..
— Не валяй дурака! Да или нет?
Я онемел от растерянности.
— Я…Я не…
— Как будто ты никогда об этом не думал!
— Конечно, думал… Когда-то…
— Когда-то?
Я мог ответить: нет, Мод, ты не никогда не стояла на пути. Ты и есть путь. Но воздержался, зная, что она ненавидит напыщенные метафоры. «Вот как! — ответила бы она. — Теперь я, значит, еще и какая-то дурацкая автострада!» Я слышал эти слова заранее. Если она и была мой путь, а я ее — то это была трасса с весьма оживленным движением. Дорога к алтарю была непроходима, забаррикадирована реальными и воображаемыми людьми, которые толпой окружали нас.
— Может быть, на пути у нас стояли другие? — сказал я.
— Ворота никто не запирал на замок. — Она закурила, и спустя пару затяжек кухня наполнилась дымом анаши.
— Кто крутит
— Сама.
— Не болтай. Ты в жизни не умела крутить.
— У меня есть машинка.
— Покажи.
— Нет.
— Почему нет? Потому что ее нет?
— Есть.
— Тогда покажи.
— Как только ты ответишь на вопрос.
— Ладно, — согласился я. — Ты никогда не стояла у меня на пути. Ты и есть путь.
— Который ты попираешь стопами.
— Я имел в виду другое. Покажи машинку…
Она сделала еще пару глубоких затяжек и широко, чуть вяло улыбнулась. Это, разумеется, означало, что машинки не существует, а вопрос закрыт. Она вернулась в гостиную и опустилась на диван, полулежа, обкуренная, временно недостижимая, но красивая настолько, что я чувствовал слабость.
Я опустился в кресло и некоторое время смотрел на нее, будто пытаясь запечатлеть, высечь ее образ на коре мозга, выжечь его на какой-нибудь извилине, не подвластной действию кислоты и алкоголя. Она знала, что я рассматриваю ее. Сардоническая улыбка растворилась в более расслабленном выражении. Какое-то чувство или мысль, овладевшие ею, образовали морщинку между бровей, но и эта краткая реакция вскоре перетекла в спокойствие, безмятежность и умиротворенность. Я понял, что стоит ей очнуться, и вечер продолжится как ни в чем не бывало, что положение безвыходно — настроение Мод будет переменчивым и непредсказуемым, что бы я ни делал.
Мы были двумя вершинами незавершенного треугольника, геометрически невозможного и глубоко неудовлетворительного, поскольку третья точка находилась в движении, меняя положение и облик. Нам никогда не удавалось создать основу, поле действия. Мы оставались двумя точками, связанными друг с другом, привязанными друг к другу чертой, линией без объема. Грустное явление.
Мод не сказала, чем страдает, есть ли диагноз. Она несла свое знание с достоинством, как всегда. В этом отношении Мод не менялась. Ей можно было доверить что угодно, зная, что все останется между нами. Этим вечером я хотел поговорить о многом. Я почти слышал собственные слова: «Мод, нужно кое-что обсудить…» — но знал, что голос прозвучит ненатурально, как чужой. Желание выяснить обстоятельства казалось вполне разумным, когда речь шла о других людях, а не о нас. Так было с самого начала, с самого первого мгновения, как только она перешагнула порог квартиры на Хурнсгатан.
И все же мне хотелось, чтобы она очнулась и снова заговорила: это вряд ли могло что-то прояснить, наоборот — я рисковал еще больше запутаться. Можно было разбудить ее, но неявно. Старый проигрыватель был на месте, и среди прочих пластинок лежал альбом Джимми Смита. На снимке он смеется, прячась от дождя под новым зонтиком и бросая старый в урну — вероятно, это был символический жест: в старом зонтике Мод видела «мерзкую репутацию органа Хаммонда». Не упомню, сколько раз мы слушали эту пластинку дома у Мод — во всяком случае, довольно много, ведь я так и не обзавелся собственной. Я поставил «Walk on the Wild Side», прибавил громкость и стал следить за реакцией Мод. Басовое вступление не произвело впечатления, она спокойно лежала с закрытыми глазами. Ничего не происходило, даже когда духовые стали нагнетать выжидательное напряжение, эту кипящую блюзовую нетерпеливость, которая взорвалась мелодией, подобной гимну дождливому дню под новым зонтиком с тем, кого любишь и думаешь: «This is it…» — а после все стихло, ударные зазвучали в новом темпе, и вступил орган. Я внимательно следил за Мод, чтобы понять, слышит ли она все это. Мод улыбалась. По-прежнему неподвижная, она улыбалась. Мод была далеко, но в пределах достижимости — в то мгновение, когда вступил орган, мы были вместе, в бэк-бите, даун-бите, в каком угодно бите мы были вместе.
Это было наше последнее счастливое мгновение вместе.
Когда музыка утихла, я укрыл ее одеялом. Потом отправился на кухню, убрал посуду, допил вино и посмотрел на мои нераспакованные розы в углу. Сняв бумагу, я обрезал стебли и поставил вазу с букетом на обеденный стол.
Все было именно так, как могло бы.
Я смотрел в кухонное окно, заглядывая в квартиры, окна которых выходили во двор. В них виднелись фрагменты кухонных столов, за которыми сидели люди, ели и разговаривали при свете рождественских свечей и декоративных
Если бы кто-то решил таким же образом понаблюдать за нами, то увидел бы в окне усталую женщину на диване и ее мужа, который мыл посуду, допивая вино в тишине и покое. Аккуратная пожилая пара.
Так бы это и выглядело. Когда-то все могло стать именно так.
~~~
Иногда, в короткие мгновения, когда я могу окинуть взглядом произошедшее и словно бы вижу проступающий рисунок, мне кажется, что все участники этих событий были тем или иным образом деформированы, измучены и покалечены. У меня не было намерения вывести персонажей именно такими. Возможно, откровенность, которую я смог позволить себе в некоторых случаях, внесла свою лепту: все, что прежде замалчивалось или приукрашивалось, теперь предстало в новом, менее лестном свете. Не уверен, что это обстоятельство делает описание не похожим на другие. Покалеченные души существовали во все времена. Но раньше хотя бы рассказы о них были цельными. Цельные рассказы о покалеченных душах.
Моя история никогда не станет «цельной» в этом значении. Она является лишь эпизодом, нечетко очерченной частью другой, большей истории, которая началась задолго до нашего рождения и будет продолжаться после нашей смерти. Закончится она, вероятно, так же внезапно, как началась. Дух и стиль этой истории — чистый экспрессионизм.
Несколько раньше упоминалось, что повествование может иметь терапевтическую сторону — аспект, который обычно обходят вниманием, дабы не унижать высокую и благородную цель писательства, далекую от личных нужд. Несомненно, впрочем, то, что литература умеет создавать условия, в которых самовлюбленность и тщеславие соседствуют со скромностью и бескорыстием. Происходит нечто необыкновенное, в иных случаях называемое чудом — тем самым, которое заставляет людей совершать паломничество в те места, где оно якобы произошло, или к могиле того, кто был причастен произошедшему.
Внимательный читатель может заметить, что это рассуждение движется по окружности, избегая неприятные и мучительные вещи — что, несомненно, терапевтично само по себе, — но вещи эти неизбежно напоминают о себе той самой могилой. Этот рассказ словно одно большое паломничество к могиле: насколько мне известно, довольно неприметной семейной могиле на кладбище Скугсчюркогорден. Я никогда не бывал там и не знаю, побываю ли когда-нибудь. Иногда Мод напевала старую песенку, которую я ни разу не слышал целиком. У нее был плохой певческий голос, и я запомнил только две строчки: «Life is for the living, death is for the dead». [36]
36
Жизнь для живущего, смерть для мертвого (англ.).
Я позвонил спустя пару недель после того вечера, наполненного колкостями и язвительностями. При нормальных обстоятельствах Мод попросила бы прощения за свое поведение — по крайней мере, за то, что так рано уснула, — но на этот раз извинений не последовало. Она и словом не обмолвилась о произошедшем, была неразговорчива и сообщила лишь, что они с матерью все же поедут в Рим на Рождество. Я пожелал ей приятного путешествия и сказал, что буду рад открытке из Ватикана.
Открытки от Мод я не дождался, но получил поздравление с Рождеством от Густава и Камиллы. Их открытка, разумеется, была самодельной — даже бумагу изготовили в домашних условиях, с мелкими сухими цветочками. Приписка от Конни и Аниты гласила: «Теперь мы живем здесь! Чудесное место!» Слова написала женская рука. Значит, они перебрались из Стокгольма в Сэнкет. Похоже, Конни стал совсем плох.