Гарем ефрейтора
Шрифт:
А потому! — долбанул себя начальник райотдела. — Потому что ты — та самая власть, что подчистую хлеб и кукурузу из сапеток выгребает, на трудодни — хрен без масла начисляет, последнюю коровенку из катуха уводит и «уря» за это кричать велит. За кислую мину, за анекдот, за прямое слово — в кутузку. А Исраилов — враг такой власти… такой-разэдакой. Ладно, не мозоль мозги, капитан, дрыхни. Не ты эту власть ставил. Ты не такую ставил».
Он поднялся, прошелся по комнате. Взвизгнули, простонали рассохшиеся половицы под грузным телом.
Солнце заглянуло в окно, высветило
— Бон… Эй, Бон, покажись!
Долго ждал, осторожно трогая лезвием блюдце. Острая серая мордочка выглянула из норы внезапно. Крысовин повел бусинами глаз, степенно вылез, явил приятелю поджарое, отливавшее серебром тельце.
— Ты где шлялся, бродяга, сколько можно ждать? — буркнул Шамиль. Подставил палец — цепляйся.
Крысиный атаман придвинулся, встал столбиком, уцепился лапами за палец. Зажмурился от удовольствия распушил усы лихого гусарского начеса. Беременная крыса попала года два назад в клетку-капкан. Ради интереса Шамиль посадил ее в железную бочку и подкармливал, а потом оставил одного крысенка себе. Тот вырос, поселился под полом, одичал, но хозяина признавал безоговорочно, в любое время дня и ночи являлся на зов.
Шамиль поднял палец, покачал им. Бонапарт держался цепко, гибкий, в мелкую сеточку хвост лихо ерзал по крашеной доске. Наконец надоело — широко и сладко зевнул, обнажив желтоватые клыки, и разжал лапы. Шлепнулся на пол, засеменил вдоль стены к дивану. Цепко обнял резную, пузатенькую ножку, уперся хвостом в пол, подтянулся, взобрался на диван. Оглянулся на кореша: ну, чего ты там?
Шамиль разломил сухую корку, подошел, сел рядом. Раскрыл ладонь. Бонапарт прыгнул на колени, обнюхал горбушку, с хрустом надкусил.
Шамиль провел пальцем по серой спинке. Зверек взъерошил шерсть, поднял голову. Сквозь черные бусины глянуло на капитана дикое подземелье.
— Что, зверюга, — спросил Ушахов, — одичал? Сколько не виделись? Считай, неделю. В потемках шныряем с тобой, зуб за зуб, око за око. Я, брат, тоже озверел не на шутку. Наркома облаял…
Озвереешь тут, когда из дома взашей толкают. Ходил я свататься, Бон, к дорогой мне женщине Фаине. Все по-людски было поначалу: здрасьте — здрасьте, как поживаете — нормально поживаем, слезы льем… Я бутылку на стол, а она ни с того ни с сего в крик — уходи, чтоб ноги твоей не было. Так и хожу с тех пор как мешком стукнутый, тоска меня, брат, хуже вшей заедает.
А в горах наших что творится, Бон? Сколько жизней положили, чтобы чужой хомут горскую шею не натирал: ни дагестанский, Шамилев, ни турецкий, ни английский. Этих одолели, дух перевели, глядь — а холку уж свой хомут давит. Да такой, что ни вздохнуть, ни… Это когда же мы так дешево подставились, а, Бон?
Тоскливо и зло пытал крысовина Ушахов. Не было ответа. А если и наклевывался он, то такой, что оторопь брала. Лучше не ворошить. Пусть Гришка Аврамов, замнаркома, все это ворошит, он под самыми богами ходит, ему оттуда видней, что к чему.
Ушахов поерзал на диване,
— Ушахов.
— Товарищ капитан, — сказала трубка голосом Колесникова, — майор Жуков из бригады Кобулова передал по рации: немедленно выезжать на перехват банды ко входу в балку, туда, где она ущелье переходит. Жуков банду от самого Ведено гонит.
Голос в трубке срывался, в нем вибрировал тревожный азарт.
— Кого гонят? Чья банда? — выдирался из сна Ушахов, глаза не разлипались.
— Жуков не сказал. Там пятнадцать человек… бандитов.
Ушахов с усилием поднял веки, глянул на часы: половина четвертого, до темноты около трех часов — в обрез.
— Лошади готовы?
— Так точно, оседланы.
— Сейчас буду.
Они прибыли к излучине через полчаса бешеного намета. Шесть человек, весь состав опергруппы райотдела. Неяркое предзакатное солнце уже висело над самым хребтом. Ушахов осмотрелся. В полусотне метров от балки — густая щетка кустарника. Замаскировали в нем запаленных, роняющих пену лошадей.
Ушахов оглядел в бинокль местность. К изломанному рваному входу в балку спускались склоны двух стиснувших ее хребтов. На краях провала буйствовали дубняк, калина, терн. Балка извивалась каменной гадюкой меж хребтами, выползая на равнину километра через два. Сюда, ко входу в балку, москвич Жуков гнал банду. Она скатывалась к горловине каменной воронки, ей некуда было деться из этого мешка.
Банда появится из леса через десять-пятнадцать минут, пересечет малахитовый кругляш поляны и скатится вниз, чтобы рассосаться потом, на выходе, в предгорьях.
Давать бой здесь, на плоской, как бильярдный стол, поляне? Шесть ушаховцев и пятнадцать запаленных, остервенелых от погони конников. А бандиты идут напролом, с ходу прорвут редкую милицейскую цепь конным ядром. Успеют угробить трех-четырех, потеряют столько же. Остальные все равно уйдут. Шамиль ясно представил себе это. Всей кожей, простреленной печенкой почувствовал, что будет именно так, банде деваться некуда.
Приподнялся с земли, поманил пальцем Колесникова. Заместитель, пригибаясь, перебежал к командиру — бледный, хватая воздух пересохшим ртом. Ломало, припекало старшего лейтенанта ожидание боя, понял ситуацию не хуже командира.
— Закрой хлеборезку, — попросил вежливо Шамиль.
— Чего? — оторопел Колесников.
— Дыши, говорю, носом. А то через рот весь паникой изойдешь. Одни кубари останутся, — пояснил Шамиль. Не любил он зама.
— Есть, — закаменел скулами, сузил глаза Колесников.
— Вот так-то лучше, — одобрил Шамиль. — Передай группе приказ: банда попрет — не рыпаться, огня не открывать, из кустов не высовываться. Пропускаем в балку.
— Уйдут же! — не понял Колесников. Выпускать банду из капкана без огня? Предостерег через силу: — Жуков нас за это с потрохами… Учтите, я против!