Гарем ефрейтора
Шрифт:
«Совратили тебя, бедненького, Богдаша. Увяз ты, как муха в липучке. А намазывал ее чечен. Он тебя вычислил и раскусил с первой встречи, по закону родства душ, залил б…ским сиропом по горло, и пока ты там барахтался, он свое дело делал.
Но расхлебывать это дело придется тебе. Папа не выручит, у него нет привычки выручать кореша, от которого жареным запахло. Первый петлю на шею накинет, показательно, с любовью приладит и захлестнет. Сам дал понять. Если через… — он посмотрел на часы, — через два часа их не найдут, надо дело делать».
Оно вчерне
Решение вызревало давно. Лопнуло же — сегодня. Если эти двое так и не отыщутся, надлежало уходить из Чечни и как можно дальше от Москвы. Далее всего вела тропка на тот свет… через свой пистолет: самое надежное укрытие от Папы. Чуть ближе, на этом свете, был… Берлин. Для этого надо спеленать со своими волкодавами Серова и ломиться с живым презентом через Терек, к немцам.
Проводники найдутся, десяток жуковских, щедро прикормленных им загодя скорохватов пойдут за ним в огонь и воду, даже в терскую.
Уперев локти в стол, уткнувшись остекленевшим взглядом в синие, набухшие на кистях вены, стал он тщательно продумывать свой план, по живому рвал со всем, что окружало его до этого дня. Гнусная маета вьюном оплетала душу Кобулова. Надвигалась расплата за жизнь, прожитую в лютости и оргиях, за малину утех, жирно проросшую на чужих горестях и крови. Не то чтобы совесть пробуждалась — не осталось внутри генерала таковой. Ломало хребет нечто доселе не испытанное.
Со школьной поры и до седых волос облучало российское бытие истиной каждого из граждан: Отчизне обязан ты всем, что имеешь, — здоровьем, воздухом, семьей, пищей и кровом над головой. И столь проникающе мощным было это целительное облучение, столь основательно пропитывало оно каждую клетку миллионолюдного организма, что не числилось на Руси более тяжкого греха, чем измена Отчизне.
Предстояло Кобулову окунуться в гнусь измены.
Затрещал телефон. Он схватил трубку.
— Кобулов!
— Нашлись эти суки, товарищ генерал, — устало и близко, с хрипотцой сказала трубка голосом Жукова. — На лесной заимке жировали, про которую вы рассказывали. Звоню из Ачхой-Мартана. Через полтора часа будем в городе.
— Каких «полтора»? — неистово взвился генерал. — Час тебе на дорогу! За них головой отвечаешь!
Он хотел положить трубку, на миг замешкался и с изумлением вновь услышал в ней голос карманного своего майора, тянувшего в командировках всю оперативную чернуху. Обязан был майор после приказа галопом рвануть в дорогу — не рванул. Эт-то что за новости?!
— Час так час, — размеренно согласился Жуков и задал вдруг идиотски неуместный, не ко времени вопрос: — Вы с рапортом моим про этих двоих ознакомились?
— Каким рапортом?
— О предательстве Гачиева. Пленный показал, что он в его доме…
Взревел,
— Ты еще там?! Марш в машину!
Спустя час, за несколько минут до полуночи, генерал поднялся навстречу троим, вошедшим в кабинет без стука. Впившись взглядом в угрюмое лицо Жукова, вошедшего последним, излучавшее все тот же непогашенный вопрос о своем рапорте, где письменно зафиксировано было предательство Гачиева, Кобулов опередил:
— Вы свободны, майор, благодарю за службу. Отдыхайте.
Когда закрылась дверь, не генерал пошел к Гачиеву — командор. Он шагал каменной поступью, размеренно, с неистовым наслаждением ломая грудью расстояние и паническую истеричность наркомовских оправданий:
— Разрешите доложить, товарищ генерал!.. До заимки мы напоролись на немецкую засаду… Приняли бой! Немцев было…
Кобулов выбросил вперед набрякший кулак и впаял его в маячущую, смердящую словами пасть. Попал в зубы, ушиб костяшки, зашипел от боли, сменил руку. Бил тяжело, с замахом, свалил наркома на пол, стал в азарте поддавать сапогами, вколачивая в ерзающие, скулящие телеса возмездие за долгие часы своего ужаса, за созревшую готовность уйти к немцам, за паутинную цепкость утех, за то, что попал в нее, за то, что слишком сам был похож на Гачиева.
Наткнулся на Валиева, стоявшего истуканом, мимоходом вмял и тому карающий кулак в живот. И Валиев, жилисто-цепкий, обученный рукопашному бою, одолевший бы без труда трех таких генералов, покорно брякнулся на пол и услышал с изумлением собственный паскудно-гнусавый голос:
— За что? Я сопровожда-ал…
Нарком на полу между тем понемногу осваивал ситуацию, подставляя под генеральский сапог плечи и пряча голову, верещал тонко и пронзительно:
— Мы отстреливались, господин Кобулов… Ай! Мамой клянусь, вынуждены были отступить к заимке… Ой! Я все доложу в рапорте, господин Кобулов…
— Ты меня с кем-то путаешь, — старался уже по убывающей генерал. Исправил оговорку наркома: — Я тебе, с-сука, не господин, не гестаповский полковник. Я тебе — товарищ! В чекистских славных рядах мы с тобой товарищи кровные! Некрасиво об этом забывать!
Уморясь наконец, закончил битье. Отошел, тяжело дыша, вынул платок, промокнул лоб, стал вытирать руки. Приметил содранную кожу на костяшках, поморщился.
Гадливо оглядел через плечо валявшихся на полу, увидел пятнисто-красный подбородок Гачиева, размеренно распорядился:
— Встать. Рожи вымыть, в сортир сходить. И — в самолет. В Москву.
— 3-зачем? — осведомился, не вставая, Гачиев.
— Как зачем? — поднял правую бровь Кобулов. — На повышение. Папа зовет. Награждать за вашу геройскую доблесть в беспощадной борьбе с бандитизмом, за подавление восстания. К сведению, субчики, держитесь ко мне, родимому, поближе, пока не втолкнут в самолет. Вас жутко хотел видеть товарищ Серов, порасспрашивать: что это вас потянуло в саклю Атаева, ту, что около Агиштинской горы?