Гарем ефрейтора
Шрифт:
— Патефон, что ли? — подтолкнул Аврамов.
— Ей-бох, патифон. Еще Джавотхан говорил: Гитлер — старший брат Турции, всех мусульман брат, у него на брюхе золотой пряжка есть, там написано: «С нами Аллах».
— И что, верили люди про Гитлера?
— Луди разный есть. Кто верил — воевать на фронт не ходил, горы дизиртиром бегал.
— А Саид, проводник Криволапова, верил?
— Яво сильно верил, — неохотно сказал Апти.
— А что ж ты раньше своего командира не оповестил? — подал голос долго молчавший генерал.
— Я разве женщина? —
— Ну вот что, — расстегнул верхнюю пуговицу гимнастерки Кобулов, стал гнуть ситуацию в дугу, примеривая ее к холкам Аврамова и его сынка. — Вы все дурачков из себя не стройте. У вас под носом бандитская рать пропаганду ведет. Местный наемник всю балку нашей кровью залил, а вы тут семейственность выясняете, развели базар! Капитан Дубов! Проводника разоружить, доставить в Грозный. Там вами тройка займется. Доложить о моем приказе дежурному наркомата. Прибуду вечером. Я вас больше не задерживаю, тем более что…
— Федька, почему это начальник, как ишак, кричит? — размеренно врезался в генеральский рык Апти. Ноздри его раздулись. — Я твой отряд плохо работал?
— Ты хорошо работал, Апти, — ответил Дубов, белея на глазах.
— Я твой отряд на немецкую засаду выводил?
— Не было этого, — покачал головой, вытер испарину на губе Дубов.
— Я немца сколько штук бил?
— Двенадцать бандитов и фашистов на твоем счету, — выдохнул Дубов, чувствуя, как стекает с шеи и ползет между лопатками пот.
— Тогда пошел к чертовой матери твой начальник. Ти-бя знаю, твой приказ уважаю, а на яво я плевать хотел.
— Ах ты дерь-мо!.. — ахнул генерал.
— Нельзя здесь так, товарищ Кобулов, — встал, мучительно сморщился Дубов. — В горах мы, здесь не наша земля, не город…
— Выполня-а-ать! — резанул Кобулов, и страшной силы власть имущий разряд полыхнул по комнате, на время ослепив всех.
И вновь заговорил Дубов, понимая, что происходит, отдавая себе отчет, что должно произойти. Готов был он теперь разделить судьбу со своим проводником.
— Послушай меня, Апти… Мы с тобой хлеб, патроны и сказки делили. Теперь последнее слово разделим. Послушаешь?
— Говори, Федька! — сверкнул глазами Апти. Пальцы его, готовясь к делу, неприметно и цепко оплетали второго своего побратима — карабин.
Завороженно глядя на них, продолжил командир:
— Ты много знаешь, Апти. Поедем в город. Я с тобой. Нас поселят в одну… комнату, будут еду на тарелочке приносить. И придавим мы там храповицкого вволю, отоспимся за всю службу. А когда спать надоест, с нами говорить станут. И мы расскажем про все, что знаем и видели в горах. А если чего и не знаем, нам товарищ полковник подскажет, — позвал он отчаянно в помощь Аврамова. Вдвоем с Апти остались под потолком, что снижался, давил уже на затылок. «Подсоби, отец! Да, подгадил
— Подскажу, Федор, — пообещал полковник, офицер, отец.
«Ах, дурашка ты, дурашка… Что ж ты меня так лихо со счета списал? Здесь я. И там буду. Везде, куда бы тебя этот цепняк не затолкал».
— Это место, где спать будем, турма называится? — уронил вдруг вопрос в жгучую тишину Апти.
— Т-тюрьма, — заикнувшись, подтвердил Дубов.
— Сколько турма спать надо?
— Неделю… Может, дней десять, от силы, — вымучил из себя ложь командир. Затягивало его в водоворот, откуда не было возврата.
Апти стал считать. Он загибал черные, потрескавшиеся пальцы один за другим, повторяя шершавым шепотом слова русского счета:
— Адин… дува… три…
Пальцы на руке кончились, но убийственно далеко было все еще число «десять», до которого предстояло доспать в тюрьме. И, подавленный этой жуткой дальностью, терзаясь виной перед Дубовым, ответил Апти, обреченно замотав головой, как бык, на которого насовывали ярмо:
— Не пойду турма, Федька. Подохну там. Я лучи в горах спать буду.
Встал, сгорбился, держа карабин наперевес, пошел к двери. Он прошел коридор, миновал часовых на крыльце, когда до Кобулова доползла суть происходящего. Тычком распахнув дверь, так, что грохнула она о стену, рявкнул генерал караульным на крыльце:
— Задержать!
Приказ встряхнул двоих: пожилого, хлебнувшего лиха усача из Рязани и совсем еще мальчишку московского, лет девятнадцати. Недолго служили они, резервист и недоросток, однако успел въесться в их плоть и кровь военный закон: приказ не обсуждается, особенно такой, прожаренный яростью, что вылетел из тьмы коридорной.
— Стой! — крикнул рязанец в спину уходящему Апти, вскинул винтовку прикладом к плечу.
Спина удалялась — широкая, невозмутимая до оторопи, мирная.
— Задержа-а-ать! — еще раз ударило по слуху, по нервам из сельсовета.
— Слышь, стой! — в панике крикнул усач. А спина уменьшалась.
«Чавой-то они… посбесились? Каво задерживать? Вот ентого? Дак идет мужик, не бягит, не тякаит».
Толокся рядом с ним московский малец, суетился врастопырку, винтовку к плечу пристраивал, как дубину, примерял.
— Стрелять буду, слышь?! Стой! — последний раз крикнул рязанец, дернул за курок, пальнул в белый свет, как в копеечку.
Но уходил басурман, хоть и мирный, по снежной целине. А значит, надвигался с той же неспешностью сзади на усача трибунал.
И расставил тогда ноги старик. Налились твердостью руки. Каменея в противоестественной решимости своей, остановил он наконец плясавшую мушку и утвердил ее под чужой лопаткой. Задержал дыхание — так учили. И нажал.
Разорвалась в нем с хрустом и болью заповедь, что внедряли в него с сотворения мира, — НЕ УБИЙ. Тут грянуло, больно толкнуло в плечо.