Гарем ефрейтора
Шрифт:
— Ты никак не приспособишься к работе с ним, — брюзгливо попенял Каганович.
— Я это уже слышал, — насупился нарком, — лучше помоги.
Не Папой — бичо, мальчиком чувствовал он себя, вечным мальчиком перед Кагановичем.
— Конечно, помогу, — вздохнул Каганович. — Одно дело делаем, Лаврик, одно, генацвале. Эти (он щелкнул пальцем по фотографиям) много грузинского скота угнали?
— Голов двести.
— Пхе. Они такие скромные? Надо официально зафиксировать: около двух тысяч.
— Зачем?
— Ты таки хочешь, чтобы я помог или чтобы
— Сделаем две тысячи, — торопливо согласился нарком.
— Теперь, что мы имеем про Турцию? Собери про нее все, что сможешь. Турки объявляли летом и осенью сорок второго военное положение в приграничных районах. Это так?
— В сентябре сорок второго.
— Почему бы им не объявить это кошмарное положение еще раз?
— Понял, — начал прозревать нарком.
— Слушай дальше. Ты говорил про газету «Дас райх». Она что-то проболталась про кавказскую «пятую колонну». Или это мне показалось?
— Была публикация.
— Что тебе стоит найти такую публикацию сейчас? Совсем свежую, чтобы вкусно пахла, чтобы просветила нас: «колонна» есть.
— Если надо тебе…
— Ты таки не представляешь, как это надо тебе, а не мне. И еще тебе надо, чтобы любимый вождь про армию кавказских гитлеристов узнал. Этот приказ Исраилова должен опуститься на стол Кобы белым голубем, но стать черным вороном. Иди, Лаврик, иди, не натирай мозоли на моих глазах. А я пойду говорить с военными.
«Ты не знаешь, какой это кайф: делать на их доверчивой тупости наш исторический гешефт».
Каганович стоял далеко от стены, сцепив руки под деликатным животиком. Сталин прохаживался у стола, изредка бросал туда взгляды. Маленькая фигурка на фоне тяжело льющегося водопада штор неподвижно торчала из сияющего паркета.
Он почти всегда подходил к Сталину один в экстренных случаях, когда в кабинете не было никого. Становился далеко, так что смазывалось расстоянием лицо, говорил тихо. И Верховному, чтобы расслышать, приходилось замедлять шаги или останавливаться.
Поначалу это вызывало тяжело вскипающий гнев: его выталкивали из привычной манеры вести беседу. Но гнев постепенно опадал, заменяемый напряженно растущим вниманием. Этот еврей всегда знал ситуацию в России лучше и глубже угодливого большинства. Он обладал необъяснимо полным объемом сведений о той проблеме, что угрожающе выдвигалась на передний план и требовала срочного принятия решения.
Проблема только надвигалась, высовывалась из-за очередного угла с дубинкой — для оглушения Верховного, а Каганович уже предупреждал о ней: тихо и, как всегда, вовремя.
Нередко суеверное оцепенение заползало в Сталина: помнил разительно похожие манеры Свердлова при Ленине, его вспухающую с годами значимость при вожде революции, когда вождь, не заполучив с утра наркотическую дозу «свердловина», капризничал, нервно и рассеянно вслушиваясь в разноголосое шипение СНХовского террариума.
… Не раз и не два закрадывалось в голову генсека: а если сам еврей готовит, инструктирует
Для подобных подозрений у Верховного были основания. Но не было повода уличить. Проверен Каганович долгими годами единомыслия и соучастия в главном: раздроблении обломков Российской империи и возведении на этом месте сияющего каркаса коммунизма.
Кто, как не Каганович, душил собственника-кулака, зубами грыз пуповину, что связывала хозяйчика с расхристанно-грязной бабой — столыпинской реформой? Родила, сука, недоноска — подыхай, сами воспитаем из него сталинского колхозника. Самолично дрессировал новорожденного, подтирал под ним сопливые недоимки, по-отечески порол за долги. Растил, одним словом. Кого? Потомки раскусят, если с голоду не подохнут.
Кто, как не Каганович, стриг ножницами пропаганды и разрушительства колокольный бор над Россией? Стриг золотые маковки с крестами, пинал стены святые сапогом не в малиновом звоне — в пыли, в грохоте расстрелов, в воплях.
Рушились идолы, возведенные славянином, цепенел в страхе посконный мужик, обмирала, надсаживалась мужичка. В лихих годинах вымерзали, мерли они мухотой в запустении, голоде, безверии, под надзором ягодным и ежовым.
Знатная селекция была проведена. Нечто, выпавшее в социалистический осадок, выжило, спрессовалось в красно-клейкую массу. И в том, что с этой, пропитанной страхом массой бесхлопотно ныне, тоже его немалая заслуга.
И вот он опять тут, темно-щупленький в громаде кабинета, стоит на блестких копытцах из-под брюк. До жути правый, прискакавший слева. И убедительный. Стоит, обстоятельно предупредив: вон он, бандюга, за кавказским углом с кинжалом. Взвесь и принимай решение, Коба. На Кавказе — осиное гнездо. Его душелюбы Серов и Кобулов дымком спаленных саклей всего лишь поуспокоили, но не раздавили. Пока жужжат в холодах. А скоро, весной, влет и жигать начнут.
Накануне и военные об этом же заботились: Мехлис, Масленников, Гречко, Тюленев, Петров. Заботились настырно, и оттого подозрительно. Будто вспыхивали поочередно тревогой, включаемой незримой рукой.
И тревога эта, хотя и замешанная на подозрении, передалась Верховному, засела внутри изжогой и донимала все сильнее: все еще пронзительно мозжило в памяти осеннее восстание в грозненском тылу, когда Клейст по-бульдожьи вцепился в горло терской обороны, мял ее, добираясь до нефтеносной вены».
Поскребышев доложил о прибытии вызванного начальника разведуправления. Берия и Серов были на подходе.
Сталин кивнул. Поскребышев вышел. Тотчас появился, прошел к столу генерал — пока один. Сталин ответил на приветствие, раздернул шторки перед картой на стене. Нашел взглядом Грозный, спросил, не оборачиваясь: