Гарики из Иерусалима. Книга странствий
Шрифт:
— Проследите, чтоб его не вынесли вперед ногами.
И, римскому патрицию подобно, я был вынесен оттуда на носилках. Над лицом моим распластывалось синее израильское небо, капелька дождя упала мне на лоб, и я блаженно вспомнил окончания разных советских повестей о партизанах: «снежинки падали на его лицо, но уже не таяли».
— Чему ты, дурак, смеешься? — спросила у меня жена. И мы поехали.
В приемном покое я пролежал часа три, ожидая своей очереди на осмотр, появился срочно вызванный женой приятель, очень хороший врач, но — хирург.
— Ты за каким хером сюда приплелся? — спросил я его грозно. — Здесь тебе работы не будет.
— Не знаю, не знаю, — ответил он, плотоядно потирая руки. Он как-то рассказывал мне профессиональную шутку своих коллег — что, дескать, настоящая хирургия кончилась с появлением анестезии. От его прихода я почувствовал себя спокойно и уютно. Это в нас еще
А ближе к ночи, туго-натуго мне ногу обвязав, меня отправили домой, и мы даже успели обмыть обретенную на Святой земле недвижимость.
В Германии с квартирой много проще: ты ее находишь, пишешь заявление в муниципалитет, и тебе ее пожизненно оплачивают. Хотя один старик (в Берлине на концерте мне его специально показывали) написал заявление, что квартиру он искать не будет, пусть ему найдет жилье сам горсовет, и что желательно, чтобы имелся при квартире зимний сад, поскольку автор заявления — ветеран Великой Отечественной войны и имеет медаль «За взятие Берлина».
И не слабей по содержанию письмо получил один мой приятель из немецкого другого города, где он устроился играть в большом оркестре, будучи отменным музыкантом. Письмо его дышало неискоренимым партизанским духом. Все у меня очень хорошо, старик, писал он своему другу, просочился в замечательный оркестр, снял очень уютную квартиру, и беда только одна — как утром растворю окно, так сразу понимаю: в городе немцы.
Когда я недавно ездил на гастроли и болтался по немецким городам, то от рассказов местных охватило меня чувство, которое назвал бы я национальной гордостью великоросса. Хотя немало и злорадства (тоже очень русского по духу) было в этом неприглядном моем чувстве. Дело в том, что стонет вся великая Германия от почти двухмиллионного наплыва своих российских соплеменников — поволжских немцев. В империи родившись и прожив там всю сознательную жизнь, они типичные советские люди. Да еще приехавшие из Сибири и Казахстана, куда некогда загнали их родителей.
И с их приездом в маленьких, уютных и зеленых, сонных, аккуратных и спокойных немецких городках начались пьяные ночные драки с поножовщиной и руганью на всю округу. А немецкие леса и парки? Все они ухожены настолько, что мне кажется, там по ночам чинно гуляют хорошо подмытые лисы и зайчихи. А ныне там повсюду попадаются следы российских разудалых пикников.
Именно это вызвало восторг в моей безнравственной душе. Естественно, что обладают вновь приехавшие и другими истовыми свойствами советского человека — в частности, весьма свою историческую родину Германию поносят за отсутствие культуры и бездуховность. Мой приятель как-то разговаривал в гостинице одного немецкого города с коридорной уборщицей — такой типичной тетей Клавой, каких помнят все наверняка, кто ездил и останавливался в гостиницах и общежитиях. Она поехала вслед за детьми, ничуть не чувствует себя на родине и с горьким, но достоинством сказала:
— Немцы нас сюда позвали, чтоб мы делали за них всю черную работу и повышали ихнюю культуру.
Мой приятель вежливо сказал, что сам живет он в Тель-Авиве и знаком с подобной ситуацией.
А я с поволжскими немцами встречался в Сибири. Возле нашего шахтерского поселка (он уже при нас стал городом) были деревни, где жили немцы, выселенные некогда из городов подле Саратова — Маркс и Энгельс. И в избу к нам как-то заглянул погостевать мой местный друг, такой же ссыльный поселенец Валера. С ним была его новая подруга из немецкой деревни. Крупная, дебелая и плотная блондинка безупречного арийского облика, да еще с фамилией Мах. В колхозе у себя работала она дояркой. А на мой изысканный вопрос, не родственник ли ей философ Мах (которого как «Мах и Авенариус» мы проходили в школе — их за что-то Ленин поносил), она только блеснула молча карими коровьими глазами.
А когда мы сели выпивать (а сели мы немедленно), она молчала точно так же. И спустя, наверно, полчаса я начал тихо волноваться — видно, все-таки подействовала на меня ее фамилия. О чем ей с нами говорить, печально думал я, ведь немцы — это Гегель, Кант и Фейербах.
— Видел, как же, — механически ответил я (весь находясь внутри своих переживаний), — ты не знаешь, кто его побил?
И вдруг она открыла рот.
— А никто его не бил, — сказала она хрипло и усмешливо, — просто встретил он мешок с пиздюлями.
И снова замолчала. И ни слова не промолвила в дальнейшем. Только я уже спокоен был и больше не терзался.
А теперь она в Германии, должно быть.
Что же, всем народам тяжело дается историческая радость воссоединения — так я думаю об этом, когда я об этом думаю.
Однако, про Сибирь упомянув, я рассказать обязан о пожизненной моей гордости — сооружении на нашем огороде нового сортира. Я уже на протяжении этой главы хвастался — то невзначай и мельком, то назойливо и страстно — некими поступками житейскими, но апогей триумфа (и высокие греко-латинские слова тут как нигде уместны) связан в моей жизни с той уборной. Доставшийся нам от прежних хозяев старый и щелястый скворечник был единственным упреком, сделанным мне Татой за всю нашу сибирскую жизнь. Уже заполнена была вся яма (далее пойдут подробности похлеще), всю осень, зиму и весну кошмарно задувало посетителя этой беседки — и однажды понял я, что дальше я тянуть не должен. Следовало для начала выкопать новую яму, именно о ней весь мой рассказ. Вкопался я уже на метр, и хотя вечной мерзлоты не обнаружил, но суглинок прочен был, как камень, и работа предстояла тяжкая. Что, как известно, обостряет ум и стимулирует смекалку. Я вылез на край ямы, сел и закурил. И вдохновение пришло ко мне немедленно. Зачем же буду я копать до неизвестной глубины, подумал я, когда полученное мной высшее техническое образование позволяет сделать предварительный расчет, и я бы знал тогда, докуда мне махать лопатой, а не тупо рыть и рыть, как будто я в плену у фараона. Я сбегал за листом бумаги, закурил еще одну сигарету и самозабвенно углубился в план-проект. Нас постоянно жило трое, человек пять-шесть приезжали к нам на лето, а мелькающих гостей легко было прикинуть приблизительно, учтя, что большинство в сортир не бегает, а нужда маленькая — не в счет, с ней вежливо отходят за угол избы. Я тщательно сосчитывал людей и дни, и пламя инженерного азарта озаряло мою утлую голову. Я выложил из глины приблизительную кучу, тщательно обмерил ее и получил объем разового поступления. И более того: я ввел коэффициент всасывания жидкости глинистой почвой — это еще более уменьшило объем копательных работ. И в результате рыть мне оставалось — просто тьфу. От пережитого мной умственного восторга я даже сколотил из досок некий унитаз — он был прекрасен. Если обтянуть его парчой, подумал я (возможен бархат, шепнул мне внутренний дизайнер), выйдет настоящий царский трон. Однако вдохновение ушло, и трон остался деревянным. Накрепко сколачивая доски внахлест, я соорудил непроницаемый для ветра скворечник. Словом, красота сооружения была неописуема, внутри его хотелось жить и мыслить. Порой обуревал меня контрольный интерес, и я хозяйственно заглядывал в пространство ямы: подсознательное чувство, что по лени и халтурности натуры я необходимые размеры преуменьшил, все оставшееся время ссылки так и не покинуло меня. Но каково же было торжество мое, когда я заглянул туда примерно за неделю до отъезда! Я если лишнее и выкопал, то сантиметров десять, а скорей всего, что оказался выше коэффициент поглотительной способности почвы. Но об этом уже думать предстояло новому хозяину избы.
И более значительного в этой жизни я уже не строил ничего.
Двенадцать лет на сцене
Ума не приложу, каким беспутным ветром занесло меня в чтецы-декламаторы. Заканчивая школу, правда, посещал я года два районный клуб, где в театральной самодеятельности играл плохих людей, а то и полностью мерзавцев (длинный нос в те годы этому амплуа весьма способствовал). Играл с огромным увлечением, потому что учеба в школах еще была тогда раздельная, а в театральный коллектив ходили девочки — я только там и видел их вблизи, оттого и юное вдохновение. Содержание этих пьес вполне созвучно было моему тогдашнему мировоззрению, и я с бездумным упоением вливал советскую отраву в неокрепшие умы ровесников. В коллективе этом относились ко мне очень хорошо — за щенячью ко всем любовь. И басни Михалкова я с усердием талдычил на районных конкурсах, и запросто могла эта зыбучая стезя меня завлечь и засосать.