Гаврила Державин: Падал я, вставал в мой век...
Шрифт:
В эпистолярном наследии Державина сохранилось одно письмо Кулибину. С ним связана любопытная история. В 1783 году директором академии стала княгиня Екатерина Романовна Дашкова, в недавнем прошлом — Екатерина Малая, ближайшая соратница Екатерины Великой. Дружба двух незаурядных женщин к этому времени пожухла, но Дашкова оставалась самой влиятельной дамой империи — если не считать самодержицу, парившую над всеми.
Дашкова Кулибина невзлюбила: однажды он не слишком расторопно выполнил её просьбу. При каждом удобном случае она старалась досадить Кулибину: сила дамского каприза несгибаема. Ох, как раздражал её этот расхваленный доброхотами бородач в длиннополом кафтане. Когда у Кулибиных родился седьмой ребёнок, главный механик академии попросил Екатерину Романовну о прибавке жалованья. Жил он в бедности, все силы отдавал работе — на российскую
Но Державин в обход Дашковой ходатайствовал за Кулибина перед императрицей. В письме от 30 марта 1792 года Гаврила Романович торжественно уведомлял Кулибина о решении императрицы выплачивать механику дополнительно по 90 рублей жалованья в год. Семья Кулибиных была спасена от нужды! В «Записках» Державин отметил, что пылкая княгиня «так рассердилась, что приехавшему ему в праздничный день с визитом… наговорила, по вспыльчивому ея или, лучше, сумасшедшему нраву, премножество грубостей…». В ярости она даже императрицу не щадила. Дашкова оказалась не только вспыльчивой дамой, но и злопамятной: вскоре она пожаловалась на Державина Безбородко. Поэт считал, что Дашковой удалось настроить против него и саму императрицу, но это маловероятно. Державин и Дашкова давненько присматривались друг к дружке с тревогой, но после этой размолвки примириться уже не могли.
Державин уже и не вспоминал, что достиг славы с лёгкой руки Екатерины Романовны, что именно «Собеседник» признал его первым поэтом империи. В рукописях Державина нашли двустишие «К портрету Гермафродита»: «Се лик. И баба, и мужик». Державину вторил французский дипломат Сегюр — наблюдательный и остроумный господин, утверждавший, что Дашкова родилась женщиной лишь по случайной прихотливой ошибке природы.
Сегодня модно говорить о мужском шовинизме, о «гендерных» (словцо-то какое!) проблемах. Для православной Руси женское царство оказалось благодатным, но Екатерина понимала: на вершине нет места для двух дам. Достаточно одной — матушки-императрицы. Дашкова воображала себя фигурой, равной Орлову или Потёмкину, а такие амбиции порождают мнительность.
Ещё в 1788 году Державин неожиданно с укором обратился к Дашковой в стихах «На смерть графини Румянцевой»:
Подобно и тебе крушиться Не должно, Дашкова, всегда, Готово ль солнце в бездну скрыться, Иль паки утру быть чреда; Ты жизнь свою в тоске проводишь, По английским твоим коврам, Уединясь, в смущеньи ходишь И волю течь даёшь слезам.Поводом для упрёков стали семейные страдания княгини. Она готовила своего сына чуть ли не для будуара императрицы — а он, как в песенке, женился по любви. Державин не удержался, нанёс укол. Очень уж ему не по душе пришлось неуёмное честолюбие княгини.
В «Записках» Дашковой, которые создавались позже, во времена Александра, сквозит обида на императрицу. Несомненно, она и в 1790-е чувствовала себя недооценённой. Княгиня видела себя дамой-визирем при Фелице. Она была убеждена: это злосчастные фавориты, начиная с Орлова, настроили императрицу против верной и мудрой соратницы.
Герои слухов и газетные сюжеты обживались в одах Державина. Вот в «Вельможе» упоминается некий Чупятов. Кто таков? Державин разъясняет:
«Чупятов, гжатский купец, торговавший при Санкт-Петербургском порте пенькою, имел несчастие чрез пожар в кладовых на бирже амбаров понесть великий убыток, от чего объявил себя банкротом, как
Этот несчастный безумец казался Державину символом деляческой суеты. Он рассчитывал, что имя Чупятова не затеряется в веках, что он навсегда останется в народной памяти — возможно, как раз благодаря державинским стихам… Чупятов не менее важен для Державина, чем Пожарский или Долгоруков. Они показали, как должно жить, Чупятов — как не должно.
А вот — умиротворительный финал «Вельможи» и многозначительная строка:
Румяна вечера заря.Снова требуется разъяснение! Здесь Державин прозрачно намекает на «прозвище, преклонность лет и славу Румянцева».
В «Объяснениях» Державин с демонстративной щегольской лёгкостью указывает на реальные имена адресатов сатирических строф «Фелицы» — самой счастливой оды, которая стала для поэта входным билетом в высший свет и в историю литературы. Называются имена титулованных особ, князей и графов: Г. А. Потёмкина, П. И. Панина, С. К. Нарышкина, А. А. Вяземского, славного А. Г. Орлова… До сих пор школьники и студенты, изучающие оду «Богоподобной царевне Киргиз-кайсацкия орды», читают в учебниках об этом сатирическом подтексте и не удивительно: сам автор настаивал на такой трактовке! Но не было ли и классическое объяснение формой лукавого художественного артистизма?
Как известно, бытовая правда не всегда стоит выше правды поэтической — и прославленные строки «Фелицы» оказываются прежде всего монологом автора, его признанием, а вовсе не воспринимаются как изящный придворный юмор «для внутреннего светского употребления».
От «Объяснений» Державин легко перешёл к «Запискам», которые он не диктовал, а писал самолично — пером по бумаге, наедине с самим собой. В «Записках» было слишком много пристрастных откровений, чтобы доверять их чужим глазам или надеяться на публикацию. Державин писал «для истории», надеялся на далёких потомков.
И вот он начал: «Бывший статс-секретарь при императрице Екатерине Второй, сенатор и коммерц-коллегии президент, потом при императоре Павле член Верховного совета и государственный казначей, а при императоре Александре министр юстиции, действительный тайный советник и разных орденов кавалер, Гавриил Романович Державин родился в Казани от благородных родителей, в 1743 году июля 3 числа».
Стиль «Записок» Державина принадлежит, конечно, допушкинской и докарамзинской русской прозе. К тому же Державин не подготовил свой труд к печати, не отредактировал, не отшлифовал. Художественная проза в XVIII веке не развивалась так счастливо, как поэзия. Современному читателю непросто научиться получать от неё наслаждение. В стихах Державина — богатырский размах мыслей и образов. В прозе же — подчас бухгалтерски мелочный подход к реальности. И эта бюрократическая манера писать о себе в третьем лице… В стихах он своего «я» не стеснялся! В той прозе, которая была ведома Гавриле Романовичу, просто не было инструментов, которые могли бы отразить его личность. Державин ведь и в драматургии не был тем исполином, каким мы его знаем по лиро-эпической поэзии. Он не оттачивал «Записки», не готовил их к публикации — и потому в некоторых местах проговорился, перешёл (о ужас!) на речь от первого лица.
ФРАНЦУЗОВ РУССКИЕ ПОБИЛИ!
Поэзия стала упоительным занятием ещё во времена соперничества Ломоносова, Тредиаковского и Сумарокова. В памяти Державина остались отголоски той канувшей эпохи. Но в 10-е годы XIX века он чувствовал, что назревает новое отношение к поэзии — более исступлённое, взвинченное. В силу слова теперь верили сильнее, чем в Вольтерово Просвещение. Державин понимал, что подвиги русской армии в 1812 году лучше всех воспел молодой Василий Жуковский. Родилось четверостишие, которое Державин никому не показывал. Просто хранил среди бумаг.