Гайдар
Шрифт:
Был я на Кавказе: в Абхазии, в Гагре, отдыхал, тянул кислое вино, восторгался опасной красотой интеллигентных грузинок и помогал грузчикам стаскивать мешки с золотисто-рассыпчатой кукурузой. По ночам писал.
Был я в Харькове, тосковал о Ленинграде, о зиме, яркой и приветливой, о накуренной шумной комнате на шестом этаже Госиздата, о Наташе и о тебе.
Ходил в клинику и с идиотским выражением лица сидел на табуретке, выжидая, когда на разгоряченную голову выльется положенное количество электрического Дождя.
Писать не мог помногу. По ночам
…И я устал отчего-то, бросил на время писать, и не потому, что голова не работает, а потому, что скоро израбатывается. Я прожил немного в уездном городишке Щигры у своей тетки, которую увидел в первый раз за всю жизнь. И когда взбаламутил всю ее семью, закрутив помимо своей воли голову своей двоюродной сестрице, когда помог разгрузить угол одной из комнат от ветхозаветной позолоты, смазанной лампадным маслом, то мне дано было почувствовать, что ни родство, ни мое эффектное, но малопонятное звание литератора не служат достаточным основанием к дальнейшему пребыванию в сем богоспасаемом доме.
И я ушел, посвистывая, потому что у меня был еще червонец в кармане, табак в кисете и неизменная трубка во рту.
«И было неважно, что ничего другого не было». В кармане у меня письмо к одному заву в Донбассе и в душе надежда получить хорошее спокойное место рабочего.
Я ненавижу канцелярии, пропитанные плесенью чернильных пятен и запахами пудры стареющей регистраторши. Я не могу работать так же, как работал прошлый год, потому что у меня не совсем еще здорова голова. Я не умею ничего, кроме того, как гоняться и рыскать с отрядом за бандою по горам ли, по тайге ли или как перестроить колонну полка из резервной в походную. Но у меня зато сильные бицепсы и железная хватка гибкой пятерни.
И пусть будет пока так. Я знаю хорошо, что я еще выплыву наружу и что не моя вина в том, что я ухожу в резерв на несколько месяцев.
Мне много и много есть еще о чем писать, и я ни на минуту не перестаю верить «в совместный долгий и славный путь».
Я очень люблю тебя, Сергей, и Наташу - обоих одинаково, но за разное и по-разному. Тебя за то, что ты первый у меня, а главное, более близкий мне, чем кто-либо другой из литературной семьи. Наташу за то, что на нее должна быть похожа моя будущая настоящая жена. И если я долго не писал и опять долго писать не буду, то это ничего не значит.
Подвожу письмо к концу. Писал его не торопясь, спокойно заканчивая, оттачивая фразы и не растягивая - так, как когда-то учил ты.
Душно. Лоб у меня влажный и немного пыльный, и несколько капель пота падает на бумагу. На крыльце стоит мой хозяин, на сеновале которого сегодня я ночую. Из большой медной кружки он пьет холодный грушевый квас. Глотка у меня пересохла, и то удовольствие, с которым и я потяну сейчас ледянисто-сладкую жидкость, отзывающуюся немного прелостью кадочных досок, превосходит даже то, которое дает первый стакан хорошего ленинградского пива.
И кончаю.
Когда, где увидимся? Не знаю и сам.
Мне вспоминается почему-то:…большое зеркало вашей столовой, и в нем высокая темная фигура в кожаной куртке, кожаных перчатках и сросшееся с английской трубкой слегка улыбающееся лицо - но… как это все далеко, далеко.
Крепко, крепко стискиваю ваши руки и желаю всего самого хорошего. Мы еще встретимся.
Ваш Арк. Голиков.
P. S. Привет всем товарищам»[7].
«ПРОФЕССИЯ - ЛИТЕРАТОР, СПЕЦИАЛЬНОСТЬ - ФЕЛЬЕТОНИСТ»
Путь к фельетону
В Пермь поезд пришел вечером. На полутемном перроне с трудом разглядел арзамасского друга Колю Кондратьева, который его встречал. Сели в пролетку, уместив в ногах весь его багаж - вещевой мешок с несколькими книжками «Ковша» и старыми рукописями.
Еще осенью Николай с Шуркой Плеско прислали письмо. От Шурки, правда, была только приписка. Коля ж писал подробнее: работает в крестьянской «Страде», а хотел бы окунуться в «рабочую массу». Сообщал, что «ведет нормальный образ жизни». Жаловался: Пермь городишко мещанский. Ион боялся, что ему Пермь тоже придется не по нутру. А выбора не было.
…В Донбасс добирался уже пешком. Ночевал на бахчах у сторожей, с беспризорниками у костра в лесу. Если спрашивали, что он «есть за человек» и «куда путь-дорогу» держит, говорил, что есть он «солдат-красноармеец, вышел в бессрочный после службы», а идет «искать счастья-работы, хоть на земле в заводе, хоть под землей в шахте, лишь бы какая-нибудь, а какая» - все равно…
Нанялся за 27 рублей в месяц вагонщиком в шахту. Дали ему «брезентовые штаны, рубаху, три жестяных номера»: личный, на фонарь и казарму. И спустили на третью отметку в полукилометре от поверхности.
«Сначала было тяжело. Сколько раз, возвращаясь с работы… клял себя за глупую затею, но каждый день в два часа упорно возвращался в шахту, и так полтора месяца».
Стал худым. «Глаза, подведенные угольной пылью, как у женщины из ресторана, и в глазах новый блеск - может быть, от рудничного газа, может быть, просто так, от гордости».
Получив заработанное, двинулся к Артемовску. Пока возил вагонетку, гнал все мысли. Теперь снова надо было решать. Возвращаться с пустыми руками в Ленинград не мог. Говорить каждому: «Понимаешь, опять контузия» - мешала гордость. Купил билет до Москвы.
И тут, в Москве, встретил Шурку Плеско, с которым не виделся пять лет. Шурка закончил КИЖ - Коммунистический институт журналистики. Работал редактором комсомольской газеты «На смену» в Перми, потом заместителем редактора в рабочей пермской «Звезде», и вот недавно, в сентябре, забрали в «Рабоче-крестьянский корреспондент» при «Правде» в Москве. Шурке был двадцать один год.