Газета День Литературы # 85 (2004 9)
Шрифт:
Олег ТЮЛЬКИН
Игорь Штокман О, МАРТ-АПРЕЛЬ, КАКИЕ СЛЕЗЫ...
Памяти Надежды МАТВЕЕВОЙ
"…Все увядоша, яко трава, все потребишося..."
(Иоанн Дамаскин)
Первым приснился Петрович. С ним Плужников вместе работал когда-то в редакции одного журнала. Петрович был там на особом положении — главный держал его для таких целей и случаев, когда все остальные были бессильны.
Он мог, например, в считанные дни пробить и поставить в кабинет главного "вертушку" для особых и сугубо конфиденциальных звонков. Мог быстро разблокировать, поставив всех на уши, заартачившуюся таможню — журнал печатался "за бугром", и тираж везли оттуда. Мог согласовать и завизировать важную бумагу, найдя вход в любые кабинеты и ведомства... Да и мало ли на что был способен еще Петрович — возможности его часто казались Плужникову неограниченными, неисчерпаемыми. Главный говорил просто: "Этот человек может все!" и ценил за это, прощал многое.
Биография у Петровича была фантастическая: институт военных переводчиков (помимо немецкого и английского, он знал еще арабский), контакты с ГРУ, работа дипломатом в Германии, Эмиратах, Италии... Он даже был какое-то время, недолгое, правда, мужем итальянской кинозвезды, волоокой Сильваны Помпанини. Кто видел "Утраченные грезы" (в итальянском прокате — "Дайте мужа Анне Закео"), понимает, о ком идет речь.
Петрович об этом браке, обо всей этой истории, способной на иного бросить во всю жизнь негаснущий, немеркнущий свет (счастливец потом только бы об этом и рассказывал, надоел бы всем хуже горькой редьки), говорил скупо и скромно. Да, дескать, был и такой случай, такой вот зигзаг в моей жизни, что ж тут такого...
Он вообще на поверку всегда оказывался сдержан, хотя поговорить, вспомнить богатое свое прошлое в тесной мужской компании за бутылкой (и не одной!) любил. Рассказывал много, щедро, но Плужников потом всегда, на другой уж день, вспоминая монологи Петровича, вдруг понимал отчетливо, яснее ясного: сказано много, а по сути, по сердцевине,— почти и ничего. Как-то хитро оплеталась эта сердцевина завесой ассоциаций, иллюстраций и примеров "к случаю", уходила, словно в песок, скрывалась и таилась. Ремесло и выучка разведчика, что ли, сказывались… Плужников понял это однажды раз и навсегда, но слушать Петровича все равно любил, получал истинное наслаждение.
Что-то тартаренское, когда фантазия и воображение рассказчика летят вольно, без узды, было в них и подкупало, завораживало. Но и тартаренское оказалось сомнительным — однажды некто, хорошо знающий Петровича, сказал Плужникову:
— Ты имей в виду: он никогда не врет... Правда (тут говоривший выдержал многозначительную паузу и хмыкнул), и главного не скажет, сколько бы ни выпил!
Он мог отпить, как сам говаривал, много, но меру всегда знал, мог вовремя остановиться и вдруг, как-то совершенно незаметно и вкрадчиво, тихо покинуть компанию. Качество, среди русских людей редкое, ибо все мы, дорвавшись до гульбища, до вольного и лихо бесшабашного: мужского питейного праздника, себя как правило уж и не помним, плохо контролируем, отчего всегда бывает потом много стыда и самых разнообразных, не перечесть, неприятностей.
Был Петрович очень общителен, скор и лих на знакомства, но вместе с тем избирателен в них — подлинно близких людей было у него, похоже, немного. Плужников в их число вошел — так пожелал сам Петрович, сделавший первый шаг в их сближении... Почему-то он выделил для себя Плужникова, хотя жизнь, биографии были у них совершенно разными, да и годами Петрович был куда старше — ему тогда уже подкатывало к семидесяти.
Но возраста этого ему никто никогда не давал — предмет вечной и откровенной гордости Петровича! Да и дать было немыслимо, невозможно — настолько Петрович был прям, по-юношески строен, подтянут и моложав. Всё это умело подчеркивалось костюмами с иголочки, белейшими, всегда свежими рубашками, сногсшибательными галстуками, какими-то умопомрачительными замшевыми куртками, шляпами, лихо и умело замятыми... Большим щеголем и франтом был Петрович, и это ему по-настоящему, без пошлого шика, шло — нечасто такое бывает!
Словом, Петрович был всяко, и внутренне и внешне, эффектен, блестящ... Но самое главное — он был вдобавок светел душой, внутренней сутью своей.
Она была хороша у него как-то по-молодому: чистая, щедрая и очень отзывчивая. Скольким сделал он доброе дело, скольким помог, используя свои разнообразные связи и. знакомства — не счесть! Он и Плужникова как-то раз вытаскивал из неприятной, нежданно свалившейся вдруг ситуации, и с той поры они сошлись еще теснее.
Петрович шел по жизни как по празднику, как по вечно цветущему лугу шел, и казалось, что всё у него и впрямь гладко и хорошо.
Но, как узнал вдруг Плужников, это было не так...
Однажды Петрович летом, когда в редакции почти никого и не было, главный тоже отсутствовал с утра, предложил Плужникову махнуть посередине рабочего дня к нему на дачу, в Серебряный Бор...
День был хорош — весь какой-то яркий, светящийся, пронизанный сиянием высокого, бездонного неба и блеском солнца... Они дошли до участка, тот оказался просторен, широк — дача была на три семьи, с отдельным для каждой входом. Петрович обитал наверху, в мезонине, внизу у него была только кухня.
Они поднялись по скрипучей лестнице наверх, и Плужников, едва войдя в комнату, большую, со скошенным мансардным потолком, обшитым вагонкой, сразу же почувствовал, как хорошо и покойно здесь. Москва с ее шумом, толкотней и суетой будто далеко где-то осталась, отдалилась... Этот дом, эта мансарда были как оазис в ней, как покой и отдохновение. Большое окно было широко распахнуто, совсем рядом колыхались лениво ветви старых берез, и по белой скатерти стола, стоящего вплотную к окну, перемещались, скользили неспешно легкие тени.