Газета День Литературы # 85 (2004 9)
Шрифт:
Утром следующего дня, едва пришел в редакцию, тут же услышал страшное, непоправимое... Петрович попал под КамАЗ, переходя улицу, уже недалеко от дома своего. В больнице, в реанимации, и состояние очень тяжёлое. Тут и крутанулось для Плужникова вспять колесо вчерашнего дня...
Он стал каждый день звонить жене Петровича, исправно, регулярно навещавшей его. Новости были тяжёлые, малоутешительные, лишь иногда появлялся слабый лучик надежды.
Каждый вечер Плужников подолгу, истово и горячо молился, просил Господа оставить Петровичу жизнь, пусть калекой, пусть на инвалидной коляске — по-другому получиться никак уж не могло... Он молился, и неизбывное
Жизнь Петровича всё время висела, балансировала на тоненьком волоске. Он то был, как говорила его жена, в сознании, в бодрой уверенности, что непременно выйдет из больницы, станет жить дальше, то безнадежно констатировал, что это — конец... А то и вовсе проваливался в забытье, ослабевший и обессиленный.
Этот страшный маятник, этот ход, этот мах от черноты к свету, к надежде и снова в черноту продолжался десять дней и измотал, измучил Плужникова... Он изо всех сил старался удержать Петровича на этом свете — силой воли своей, страстным, горячим желанием, ежевечерней молитвой, службой во исцеление, заказанной им в храме. Все эти мучительные дни (врачи назвали именно такой срок решающим, кризисным) прошли, протянулись для Плужникова в этой борьбе.
На десятый день вечером (жена Петровича как раз сказала Плужникову, что сегодня, мол, вроде бы полегче, появилась какая-то надежда) он почувствовал, как тяжко, смертельно устал, держа, вытягивая из черноты жизнь Петровича. И — расслабился, выпустил ее, ложась спать... Хоть до утра, хоть на ночь — его силы были уж на исходе, нужна была хоть малая передышка.
Петрович прожил эту ночь, удержался, и снова, в который уж раз, приснился Плужникову... Опять он уходил из того проклятого буфета, велев не провожать, снова видел Плужников его спину, гордо выпрямленную, исчезающую в дверях. Навсегда уж исчезающую — днем, следующим днем после той памятной ночи Петрович умер, не приходя в сознание.
В гробу он лежал усохший, исхудавший, желтый, в белой, какой-то нелепой полотняной шапочке — видно, трепанацию черепа делали — и был похож почему-то, как мелькнуло в сознании Плужникова, на японца...
Прошел год, второй, и вот этой весной, весь март-апрелъ, он стал сниться Плужникову, начал приходить к нему по ночам. В снах этих Петрович был всегда веселым и бодрым — тот желтый, исхудавший, памятный по дням похорон, не привиделся ни разу!
Плужников бросался к нему в этих снах, стремясь обнять, но руки обессиленно, тщетно хватали пустоту, а Петрович таял, мгновенно пропадал куда-то... Слезы подступали тогда, лились неудержимо, Плужников просыпался от них, проводил ладонью по взмокшей подушке, переворачивал ее и не спал потом уже до утра, пялился в темный ночной потолок и снова казнил себя, судил и казнил, не прощая... Он очень устал от этого.
Потом Петрович, как отрезало, перестал сниться, ушел из ночей Плужникова, и тогда, славно на смену ему, пришел Георгий.
Георгий был из давней дали, из молодой, еще студенческой жизни Плужникова. На третьем курсе был он, когда они познакомились и дружили потом много лет, пока не оборвалось все смертью Георгия, его самоубийством.
Георгии был ярким человеком, очень талантливым, и внешность у него тоже была запоминающейся. Высокий, с белозубой ослепительной улыбкой в чёрной бороде... Руки у него были умелые, сноровистые, он многое мог ими, проявляя недюжинную изобретательность — недаром заведовал учебной лабораторией в одном из московских вузов. Но главное было не в этом...
Георгий был одарен художественно. Он неплохо рисовал, а уж лепил... Работы его как скульптора — а ведь он был в этом самоучка! — поражали, прочно
Судьба его, и личная и творческая, была нелегка... Он рано лишился матери, умершей после тяжелой болезни, отец вскоре женился на другой, молодой, лихой и разбитной, и у Георгия с ней не сложились отношения. Его отца это, похоже, не очень тяготило, он, жесткий, эгоистичный, весь был в новой своей семье, и Георгий при живом отце жил, в сущности, как сирота, все время остро и болезненно это ощущая и неотвязно, тяжело помня.
Какой уж тут оптимизм, чувство уверенности в себе!.. Георгий был и раним, и мнителен, и комплексами не обделен. Свою невостребованность, неизвестность как скульптора он ощущал постоянно и очень остро. Ему, с его явным и никем не оцененным, не принятым даром, как воздух, был нужен близкий, все понимающий, все правильно оценивающий человек... Плужников, похоже, и стал таким для Георгия.
Он и раньше часто замечал, что к нему как-то по-особенному, жадно, нетерпеливо и горячо тянутся люди, обделенные судьбой, внутренне одинокие. Кто его знает, почему так получалось, но получалось, и всё тут! С Георгием было точно так же...
Плужников стал для него тем, кому можно всё рассказать, не таясь, не скрывая ничего из своего и наболевшего. Плужников всегда был чуток, а уж с теми, кого полюбил, с кем сошелся,— и подавно.
Конечно, за чужую судьбу, чужую жизнь, доверчиво и беззащитно вручившую себя, надо всегда отвечать. Нужно помнить о ней, коли уж взял на себя эту ношу, эту ответственность, и не обмануть, не предать, хоть и случайно, ненароком. Плужников это мог не всегда. Тому были причины — у него, сколько помнит себя, была своя внутренняя жизнь, со своим сомнениями, своими целями. Он писал — пока в стол — уже и в те годы, никогда и ничего никому не показывая, но помня об этом постоянно. Да что там помня — он жил этим!.. Потому контакты, связи с другими людьми, с их замыслами, планами и стремлениями, бывали иногда для него не то чтобы в тягость, но словно бы лишними, избыточными и мешающими.
Он старался скрывать это, не показывать, но людей, обделенных чем-то судьбой, обиженных ею и страдающих, обмануть трудно — не тот у них болевой порог... Вот и Георгий чувствовал, видно, и не раз внутреннюю напряженность, прорывающуюся вдруг досаду Плужникова, когда уставал тот от общения, от ответственности, становящейся иногда для него и трудной, и тяжелой. Чувствовал и уходил в тень, пропадал на какое-то время, затаившись, но потом — всегда! — возникал и звонил снова. Ему было плохо без Плужникова, трудно и одиноко... Все это Плужников понял потом, когда поздно уж было.
Георгий вдруг заболел... С ним стало твориться что-то неладное, темное и пугающее, и он, промучившись с этим какое-то время один на один, вызвонил Плужникова, назначил встречу. Он сказал, что с некоторых пор слышит... голоса. Они велят ему то-то и то-то, а незнакомые, чужие люди на улице, в транспорте, часто делают ему, заранее внутренне предупредив, различные знаки, подтверждающие, что голоса, дескать, не врут, что им надобно верить.
Плужников, ошеломленный, ошарашенный, слушал все это со страхом и тоской. Было ясно: Георгий заболевал психически, серьезно заболевал. Позже, вспоминая все, что говорил тогда Георгий, проштудировав учебники по психиатрии, он понял, что это была настоящая, классическая шизофрения, и впору было лечить ее всерьез, устроившись в специальную клинику... Но все это он понял, осознал лишь позже, когда Георгия уже не стало, а пока Плужников при той, навсегда оставшейся в памяти встрече, при разговоре том, лишь сказал обеспокоенно, что надо, мол, немедленно идти к врачу.