Газета День Литературы # 87 (2004 11)
Шрифт:
А может, дьявол как раз и разыгрывает такое?
На самом-то деле ее фамилия — из семейных преданий — Боркова. Что-то лесное, глубинное, напоенное темной влагой. Что-то волжское. Барковыми ее родители стали, когда из бурлацких далей жарким ветром цивилизации вынесло их в городскую жизнь. Среди чадящих фабричных труб дети в семье умирали: четыре сына — четыре гроба. Пятого ребенка приняли уже без радости и растили без надежды. Но маленькая рыжая девочка выжила.
О своих предках и вообще родственниках
От "предков" — ощущение пустоты. В 1917 году написала что-то вроде гимназического сочинения (между прочим, блестящий текст) на тему Достоевского: "Признания внука подпольного человека". (С этого момента автор "Записок..." — главный собеседник на всю жизнь: счеты со Всевышним, право бунтующей души…).
"Всё относительно и всё ложно, всё есть и ничего нет",— пишет подпольщица.
Финал монолога:
"А все-таки так, без всего, можно ли жить?..
Ну-ка, мои предки...
Не назову моих предков. Всё, всё надоело!"
Через полтора десятилетия, уже отстажировавшись у Луначарского, уже покрутившись в московских интеллектуальных кругах: "Наши предки играли с огнем..." Это уже вполне осознанный разрыв со всем коммунистическим, большевистским, советским.
А на переломе (1924 год: Луначарский еще не указал на дверь, но вот-вот укажет) разрыв с предками, еще не объясненный идейно, уже пережит эмоционально и поэтически реализован очень убедительно:
Под какой приютиться мне крышей?
Я блуждаю в миру налегке,
Дочь приволжских крестьян, изменивших
Бунтовщице, родимой реке.
Прокляла до седьмого колена
Оскорбленная Волга мой род,
Оттого-то лихая измена
По пятам за мною бредет...
Ситуация, избранная судьбой для изменницы, то есть место и время рождения Анны Александровны Барковой,— Иваново-Вознесенск, первый год ХХ века. В советском контексте — город героической судьбы: пролетарский бастион, родина первого Совета. В другом контексте — несколько иная репутация: русский Манчестер. Родина террориста Сергея Нечаева, — напоминает ивановский литературовед Леонид Таганов, авторитетнейший знаток, исследователь и издатель Анны Барковой,— и продолжает список знаменитых земляков: Аполлинария
Сама Баркова, оглядываясь из тьмы лет на свое сияющее детство, вспоминает, как "фабричной гарью с младенческих дышала дней. Жила в пыли, в тоске, в угаре среди ивановских ткачей… Там с криком: "Прочь капиталистов!" хлестали водку, били жен. Потом, смирясь, в рубашке чистой шли к фабриканту на поклон. "Вставай, проклятьем заклейменный!" — религиозно пели там. Потом с экстазом за иконой шли и вопили: "Смерть жидам!"
А впрочем…
"А впрочем, в боевых отрядах рабочей массы был народ, который находил отраду, читая "Правду" и "Вперед"…
Это — поэтическая ретроспекция. А в перспективе, если смотреть оттуда, из 1910-х? В детстве — "черный потолок", обвалившийся над кроватью, и "золоченые корешки Брокгауза" в гимназической библиотеке. Смрад реальности и сиянье книжной романтики.
Результат: "Я боюсь быта и не люблю его",— из письма Воронскому 1921 года.
Слом быта впервые осознан в тринадцать лет — с началом мировой войны. Девочка влюблена в свою учительницу, но та — немка. "Это чудовищно". Через полвека помнит: "Мир сорвался с орбиты и с оглушительным свистом летит в пропасть бесконечности уже с первой мировой войны".
Пропасть… бесконечность.
Февраль 1917-го воспринимается как луч света. Не Октябрь, а именно Февраль. Предыдущее поколение, разбуженное Цусимой, к этому времени встает перед мучительным выбором. Эти — получают данность: мир смраден, провален, пуст. Они не выбирают революцию, они в ней оказываются.
Катастрофизм осознается не только как слом старого быта, но — в духе антропрософистики того времени (гимназистка все-таки!) как бунт против природного, тленного, в том числе низменно эротичного. "В 15-16 лет я спрашивала: нет ли в любви инстинкта власти?… Поистине в 15 лет я была гениальна (но и очень неприятна)"… И еще: "Инстинкт власти — лишь производное от сексуального инстинкта". Розановские "люди лунного света" явно затеняют сознание юной бунтарки, пока слепящий свет Октября не заставляет ее переместить ориентиры с инстинктов на идеи.
Она оставляет гимназию. Поступает репортером-хроникером в местную газету "Рабочий край". Берет псевдоним "Калика Перехожая" и — преображается: курносая огненнокудрая гимназистка облачается в длинную черную рабочую юбку и в длинную же кофту… Не исключено, что эти пелены должны скомпенсировать малый рост, но главный их смысл — знаковый: отныне она пролетарка. Голова покрыта черным платом с яркими цветами, из-под плата сверлят мир глубоко сидящие острые глаза, сзади струится длинная медно-рыжая коса…