Газета День Литературы # 91 (2004 3)
Шрифт:
Наши заботы и наши умы".
У сигареты сиреневый пепел.
Жалко, что третий в тот день с нами не пил.
Он под Варшавой остался лежать.
С ним мы и выпили за благодать.
Столь бережный подход к воспоминаниям о войне, объединенный с реальной жизнью наших дней, лишь укрепляет память о погибших героях.
Безвестность — это не бесславье.
Безвестен лютик полевой,
Всем золотеющий во здравье,
А иногда за упокой.
Безвестен врач, в размыве стужи
Идущий за полночь по льду…
А вот бесславье — это хуже.
Оно как слава — на виду.
Еще более чётко определенный "лирический жест" прочитывается в печальном посвящении Валентину Никулину:
Я устал от двадцатого века,
От его окровавленных рек.
И не надо мне прав человека,
Я давно уже не человек.
Разве можно сравнить этот "лирический жест" сломленного скверным временем прекрасного лирика с былыми его же "лирическими жестами" периода безвестности? В 1963 году он же свои тихие " и степи, и всходы посева,/ и лес, и наплывы в крови/ её соловьиного гнева,/ её журавлиной любви…" окружал совсем иным властным призывом:
Хочу я любовью неустной
Служить им до крайнего дня,
Как звездам, как девочке русой,
Которая возле меня.
Такие вот метаморфозы творились не только по
Всё-таки трагичной была его "тихая лирика", и во многом от неуверенности, жившей в самом поэте. От комплекса вины за свою лиричность.
Но я же в лирике завяз
И головою. И душою.
И дальше — никуда , давясь
Её трясиной дорогою.
Когда её тщету пойму,
Я, может, стану трактористом…
Что это — очередное поражение лирика? Очередная усталость? Очередная попытка предательства "тихой лирики" во имя действенной риторики? Как долго же он боролся с самим собой и своим призванием. В настоящей поэзии за всё приходится расплачиваться сполна, и жизнью тоже.
Я забыл свою первую строчку.
А была она так хороша,
Что, как взрослый на первую дочку,
Я смотрел на неё, не дыша…
Но доныне всей кровью — в рассрочку —
За свое посвященье плачу.
Я забыл свою первую строчку.
А последней я знать не хочу.
Когда читаешь последние его избранные, изданные посмертно томики стихов и видишь в них лишь шедевры русской лирики, кажется, что и на самом деле, начиная с пятидесятых годов поэт был верен себе. Он и на самом деле был верен, только потому, что каждый раз возвращался как проклятый к своей теме, к своему призванию.
И еще как всегда великолепный трагический и в то же время лирический жест поэта:
Когда я после смерти вышел в город,
Был город послепраздничен и тих.
Я шёл Манежем.
Было — ни души.
И так светло! Лишь ветер подметал,
Как дворник, конфетти и серпантин.
Дома стояли, ясно каменея…
Ведь я же после смерти вышел в город.
А ты жива.
Цветы — твои.
Нет здесь никакого фокусничества формы, замеченного Кирсановым. Фокусничество в поэзии Владимир Соколов никогда не любил. А есть всё то же лирическое откровение.
Евгений Нефёдов ВАШИМИ УСТАМИ