Газета "Своими Именами" №4 от 21.01.2014
Шрифт:
— Правильно они придумали! «День заботы о ветеранах труда». Только день! Но зато проститутки обязаны принимать их со скидкой!
— Да здравствуют самоубийцы! Только их забота о государстве помогает ему свести концы с концами. А вообразить, что все самоубийцы жрать хотят и просят — «дайте сырочку, дайте кефирчику»… Это что ж, у Абрамовича изо рта севрюжку выдирать?
— А разве чубайсы-грефы не озабочены благоустройством пенсионеров? Чтоб они не чувствовали себя в стороне от столбовой рыночной дороги? Уже готовится проект: использовать их организмы для опробования пищи в больницах, детских садах,
— Да какой ваш возраст по сравнению с вечностью! Даже мой — и то! Зато безо всяких усилий обречены на нравственность.
И вдруг… нет уже привычного утреннего звонка. И вечером нет. И весь следующий день. Звоню его хорошей знакомой ещё по Алма-Ате. Успокаивает:
— Не волнуйтесь. У него трудный характер. Мог просто не снимать трубку.
Но я звонила, звонила… И услышала голос. Мужской. Но незнакомый. И по наитию:
— Что с Кузьминым? Ему плохо? Без сознания?
— Значит так, — приказываю человеку, что оказался у его постели, — я сейчас же, со своего телефона, вызываю «скорую». Не бросайте его до больницы. Потом, прошу, позвоните мне — куда, как…
И всё. И пропала моя вольная жизнь. И добавилась к вечным испугам за детей-внуков заполошная необходимость по силе возможности и так, и сяк, но удерживать «трудного» мужика на тоненькой ниточке жизни. Ну страшно несправедливо, обидно было бы, если бы его, такого лихого, неукротимого, с одного захода подкосило и скосило. Рак у него обнаружили, кроме всего прочего. И, слава мобильникам!
– мы с ним вели переговоры за три часа до операции, за два с половиной, за полтора, за час и до того мгновения, когда он сказал: «Всё. Повезли». «Сразу, как всё кончится, — звоните. Жду». «Обязательно».
Чудесный попался хирург. Геннадий Георгиевич Смирнов. В больнице, представьте, «для бомжей». Он пообещал сделать операцию чисто и чтоб надолго хватило. Закончив резать-зашивать, стал хлопать пациента по щекам и требовать: «Николай Павлович, скажите что-нибудь!» «Да здравствует Советский Союз!»
И всё. И шесть лет мы со «Стенькой Разиным» душа в душу. А чего делить-то? Одинаковость либерал-опупензий-пенсий ещё как сближает! Но поначалу я не видела его. Честно: боялась лицом к лицу с горе-горьким. Мерещилось: худоба такая, что… Не сдержусь и заору дурным голосом: «А-а-а!» Тем более дочь нашлась и приглядывает. Так что сумки с газетами-журналами-едой приносила в больницы «от имени московской писательской организации». А когда он обходился без больницы, — «сношались», как в известном школьном шедевре… «через дупло», то есть через киоск «Печать» у метро «Шаболовка»: я оставляю, ухожу — он приходит, забирает. Смешно? Нелепо? А то…
Когда он обходился без больницы, следовало часто-часто звонить в «скорую» и спекулировать «званием» председателя клуба «Судьба человека», мол, мы, писатели, очень надеемся, что вы направите к нашему товарищу хорошую, сердечную бригаду.
И однажды киоск оказался закрыт. Из-за киоска появился Н.П. Кузьмин. Вполне узнаваемый. Плечи — во, шея — во, головища — во. Только с палочкой. Схватил меня за руку: «Хватит. Поехали ко мне». Но с каким усилием поднимался на свой третий этаж, почему-то отвергая лифт!
Да,
— Вы не спите? — спрашивал он меня в начале второго ночи. У него, «совы», привычка — спать с вечера до часу ночи. А потом звонить мне. И часа три мы с ним делились последними новостями и яростно громили подлецов-«рыночников». И он опять веселил меня, так сказать, трактовками накатывающих событий:
— Ну и правильно эти прохвосты действуют! Канализацию ремонтировать? А нафиг! И канализация — отрыжка сталинизма. Милое дело — бегать в лопухи или конопляник! Солнышко светит, жаворонки поют. Сидишь себе припеваючи. Иногда, правда, нахальный ворон подлетит и клюнет в причинное место. Или ещё ласковый телёнок лизнёт. Красота! И дешёвые поезда — тоже отрыжка сталинизма! Прежде, при царизме, без спешки везёт себе обоз мороженую рыбу с северов, а за ним — гении народные, типа Ломоносова, гуртом. Сплошь поэтичность!
Или:
— А вы в курсе, где самая высшая эта самая толерантность? На кладбище! Что покойнику? Много ли надо? Ну встанет, ну выматерится и опять ляжет. Вексельберг прибежит, бренча золотыми яйцами, спросит у директора: «Ваши как, не буянят?» «Да нет, тихо лежат, толерантно…» «Ну, так лежать… то есть держать!»
Почему мы с ним так и остались на «вы»? И «цирлих-манирлих»? А не надо было ему, Стеньке-то Разину, однажды весёленько возвестить: «Ах, какие у меня были поклонницы!» То есть взял и бросил беспечно «в надлежащую волну» насущную осмотрительность. И в ту же минуту взбунтовалось во мне, наглядно ветошной, самоохранительное своеволие. И осталось в чести между нами чинное, неотмоленное «вы». Зато как славно, без поддавков, «рубились» в те ночные часы! Пока я сама не загремела в больницу. Но и оттуда без сбоя:
— Прихожу, помню, в книжный магазин, на встречу с читателями — так даже кассирши со своих табуреток соскочили, чтоб автограф взять. Читали, значит.
— Ну да! Очень даже им хотелось узнать, как Кузьмин трактует причины поражения турецкой эскадры в заливе Абукир! Да просто-напросто вошёл в магазин не согбенный, плешивенький, в перхоти письменник, а здоровый, бодрый мужик.
— Ну язва!
Шесть лет. С ощущением своей крутой, жгучей необходимости, невольно удорожающей, возвышающей собственное существование. Как нечаянный возврат к давнему, забытому, когда вот оно, твоё новорождённое существо, и ты для него — всё.
Но когда он умер… Год 2011.
Звоню вечером, тёмным, январским. «Как вы себя чувствуете?» «Плохо…» Звоню ещё. Сиделка: «Уснул». Звоню утром. «Николай Павлович, как вы? Мне приехать?» «Обязательно». «Уже бегу вниз! Хватаю машину и…» «Обязательно».
… Лицом вверх. Глаза плотно закрыты. Руки на груди. «Скорой» нет. «Он вам сам сказал, чтобы приехали?» «Да, сам, вот я и приехала». И тут рука у него сползла с груди и повисла до пола. Сиделка бросилась, нащупала пульс: «Умирает…» Услышал? Дождался? Дотерпел?