Газета Завтра 453 (31 2002)
Шрифт:
На Двине еще фронт погодный держался. Дождем брызгало. Догнал я вершину лета.
Мощные волны реки били в отвесный лесистый берег. Паром опаздывал по причине шторма.
На ветру под свист плакучей ивы в виду знаменитого когда-то на всю страну хутора Красная горка на другом берегу, довелось мне услыхать печальную историю конца первого фермера. Поведал ее мне скромно одетый сельский интеллигент Виктор Петрович Заварзин.
Он держался с удивительным достоинством, обнаруживая высокую культуру мысли и широту мировоззрения. Но все-таки немного, чуть заметно усмехался, полагая, что, как всякий столичный
От дождя и ветра мы укрылись в ржавой рубке, срезанной с какого-то парохода и замытой теперь наполовину береговым песком.
— Ведь о чем мечтал Николай Семенович?— говорил Виктор Петрович, всматриваясь в клокочущую воду через кругляк иллюминатора.— О том, чтобы мясо, овощи со своей фермы продавать на проходящие пассажирские теплоходы. Пристань у него была рядом. В то время каждый день три-четыре судна проходили битком набитые. И он уже торг разворачивал. Были неплохие перспективы. А теперь, знаете, на Двине какое расписание? Один рейс в неделю! Сто голов скота он тогда держал. А теперь бы ему и двух много было — для семейного прокорма. То есть он был обречен. И хорошо, что не дожил до наших дней. Пошел на поветь корм скотине задавать, упал в окно, ушибся и через месяц помер.
— Но ведь у него сын остался. Дочка.
— Опять же я говорю, обстановка в стране не способствовала. Будь хоть семь пядей во лбу. Да и как личности они, дети его, послабее отца. Сын попал под влияние жены. Однажды после смерти отца я к ним на хутор зашел. Ну, чаем меня невестка Николая Семеновича напоила. Разговорились о фермерстве. Сергей молчит. А у невестки с досадой так вырвалось: "Вот какое нам наследство дедушка оставил — коровьего дерьма полон двор!" Не то чтобы азарта хозяйского, а элементарного желания заявить о себе, как отец, не чувствовалось.
— На детях природа отдыхает?
— Возможно.
— А дочка? Она, помню, в юности крутая была. В отца.
— Эта крутизна ее чуть до тюрьмы не довела.
— Не в то русло направилась?
— Замуж она вышла за одного парня. И что там у них произошло — не знаю. В общем, она его топором зарубила. Суд оправдал. Она второй раз замуж вышла. Второго ребенка родила...
Мы помолчали, каждый по-своему обдумывая характер молодой фермерши.
Подошел паром, заливаемый водой по палубу. Когда я загнал свой "уаз" по аппарелям, и эта небольшая баржа отплыла, то волны на стремнине стали перекатывать от борта до борта. Я влез в кабину, чтобы не вымокнуть, хотя это и не позволялось.
На другом берегу распрощался с тактичным информатором и через пять минут оказался посреди всему миру известной когда-то "кулацкой" усадьбы.
В доме никого не было. На скотном дворе — тоже. Даже собаки не было. Пустыня. Еще один брошенный двор, кусок земли, где десять лет назад, казалось, восставала к новой жизни погибающая русская земля.
Скрипела, хлопала под ветром-свистодуем дверца трактора с разобранным мотором. Пена борщевика, будто саван, колыхалась на когда-то возделанных полях.
Прощай, "Борода"! Навсегда прощай.
* * *
Обратно двести километров на юг, и от знакомого трактира — влево.
Деревня Плоская.
Матренин:
— Жена мне говорит: "Я тебе этого никогда не прощу!"
— Чего этого?
— Развала совхоза.
Мы сидим в большом доме Алексея. Жарко. Под раскрытым окном качаются "золотые шары". Жужжат пчелы. Голый по пояс сорокалетний столыпинец крепок, мягок, розовощек.
Две гитары на стене. Трезвость. Семейность. И скорее всего — счастье, если присовокупить ко всему неплохую должность дорожного мастера.
— Мужики тоже простить не могут?
— Тут по-разному. Когда я совхоз разваливал, в глаза говорили: по тебе осина с веревкой плачет. Запугивали всерьез. Но я не из слабонервных. Довел свое дело до конца. Первыми на паи вышли мужики с машинного двора. И они были довольны. Захожу однажды к ним в мастерские. Они слегка поддатые сидят. Я говорю: "Вот был бы я вашим начальником, сейчас -— врассыпную как зайцы. А теперь вам никто не указ. Лучше ведь стало?" Лучше, отвечают. Спасибо, Иваныч. Но есть такие, кто до сих пор зуб на меня точит.
— И долго продержались эти вольные мастерские?
— Два года. Потом с потрохами Усову продались. Раскрутился этот Усов у нас на базе моего разваленного совхоза, на лесопилке, на магазинах. Теперь у него сто двадцать человек работает. Короче, в Плоском ни одного безработного нету.
— Дотации им выплачивают?
— Какие дотации! Они от прибылей развиваются...
От той деревни, где я отчитывался перед земляками за свои литературные грехи, до Плоского — шесть километров. Но это два противоположных мира.
Находясь по разные стороны от описанной в начале автозаправки со стеклянным трактиром, они олицетворяют две стороны русской жизни и русской души.
Вспомнить западников и славянофилов, Обломова и Штольца, долгое запрягание и быструю езду, пьяного да умного и так далее. Всё к месту будет.
* * *
А запрягают нынче в деревне натурально — быстро и ловко, точно так же, как в мои детские годы на сенокосе. До смерти не забуду, как запрягать! Дугу под гуж, коленом в клещи, супонь с плеча в натяг, чрезседельник вокруг оглобли тугим узлом, и — на резиновом ходу (колеса от "Жигулей" ) — без грохота и шума легкой рысью в тележке по пыльной луговой дороге. И сзади, как водится, жеребенок-стригунок.
Ни мотоциклов, ни легковушек не завелось нынче во дворах крестьян, зато лошадь не заводит только ленивый. Вот и Сережка, совсем молодой мужик, и тридцати еще нет, женившись, первым делом соорудил себе прочную повозку на резиновом ходу. Когда-то с моими сыновьями он на повети играл и с тех пор запомнил, что есть там коробушка от тарантаса. Славная коробушка. С резными перильцами, с гнутым облучком. Хранил я ее как память о деде, который в этой коробушке бабушку по родне на праздники возил. А тут Сережка подходит, вежливо просит продать.