Газета Завтра 464 (42 2002)
Шрифт:
Вернуть утраченный крестьянский лад — невозможно, в этом убеждают произведения того же Василия Белова. Но на основе тысячелетием органически сложившегося уклада, с его устойчивым "космоцентрическим" социальным равновесием, мы сможем быстрее обрести свой новый отечественный вариант социального и экономического развития общества, опираясь на те же самые традиционные ценности. И потому, я глубоко убежден, что такие традиционные произведения, как романы, рассказы и повести Василия Белова, — не дань отжившему времени, не этнографический интерес к прошлому, а единственно возможный для всех нас путь в будущее.
Здесь хорошо бы сослаться на труды нашего замечательного историка и этнографа Льва Гумилева, может быть, потому и умалчиваемого десятилетиями, что спокойно, с уважением ко всем народам земли он пишет о несоединимости различных этнических путей, об отрицательном воздействии скрещивания культур отдаленных всем историческим многовековым развитием этносов. Что воспринимается легко и просто близким по развитию этносом, то разлагает, а порой и убивает иной по миропостроению уклад жизни. Вспомним североамериканских индейцев, обратим внимание, как легко спаивались малые народы в Сибири. Не машинная цивилизация тому виной, а внедрение и навязывание чужого образа жизни, чужих нравственных понятий.
Мнимый бунт. Жить в крике — проще, привольней, безответственней. Гораздо труднее, а ныне почти невозможно, "безмолвствуя" — спасать свою землю.
Гениально сказано Пушкиным: "Народ безмолвствует". Власти испуганно давят на Ивана Африкановича, загоняют в нетерпимые условия и физически ощущают скрытую угрозу крестьянского безмолвия. Может быть, и в нынешнем сегодняшнем "безмолвии" последних жителей деревни таится какая-то завтрашняя надежда?
И будто где-то поверх проходили для северной деревни общественные события последних десятилетий от "Привычного дела" до последних рассказов мы видим все то же привычное добивание последних очагов крестьянского сопротивления. Бунтари уезжают все в ту же Кандалакшу — кто умирает, кто-то окончательно спивается.
Смерть от пьянства стала уже в деревне привычным делом. Кто замерзает, кого давит тракторной гусеницей. И при внешне пустых, похмельных разговорах какое-то угрюмое общественное безмолвие. Когда и Чернобыль обшутить можно, и икону с Егорием хорошо бы за две бутылки сменять. Не стало в деревне Иванов Африкановичей, поразъехались в поисках лучшей жизни Кости Зорины. Оставшиеся ЖИВУТ какой-то непонятной для былой деревни жизнью: "пошто нонь люди-то маются"? Скота не держат, хозяйство не ведут, так, брагу гонят, кое-как работают, телевизионной культурой подпитываются. Недаром и прозвища у них пошли: кого Паном Зюзей, кого Чебурашкой зовут.
Даже смерть в Афганистане сына Марьиного — Валерки (предчувствием этого известия заканчивается рассказ "Деревенское утро") — пройдет для Пана Зюзи и ему подобных — тоже по касательной. Еще одним поводом для хорошей выпивки. Рассказ этот, уже первых лет перестройки, — предчувствован в "Привычном деле". И потому нужен как последний штрих в понимании гибели русской деревни. Главная правда тогда еще, в начале застоя, и сказана была.
Тем и томится, тревожится художник последние годы, что слышать не хотели, знать не желали.
Пишет сейчас наперед знаемое — без надежды на всенародный услых. Как необходимую правоту, как последние страницы летописи несуетной. Как необходимый урок новому, нарождающемуся сознанию.
Земля, по мнению писателя, держится на внутренней устойчивости. А устойчивость зависит от коренных условий народного бытия. Кончается связь с землей, меняется привычный русский пейзаж, меняется народный характер. Меняется язык не только города, но и деревни.
Постепенно затухает органическая образность. Появляются радиоштампы. Скудеет поэтичный щедрый народный язык. Слой его глубины истончается.
В то же время надежда на выздоровление наше — только через традиционные нравственные ценности. Через красоту. Красоту души, красоту родного языка, красоту родной природы, красоту искусства, телесную красоту. Потому так современны сегодня представляемые читателю традиционные произведения Василия Белова, что при всей жесткости взгляда на мир, всегда чувствуется и красота его. Разве не красива любовь Катерины и Ивана Дрынова? Опоэтизировано все отношение к природе. Красуются собой деревенские животные, звери, птицы. Полна красотой народная образность. Органично в круг традиционных рассказов Василия Белова входят его лирические, ностальгические новеллы. Помните, у Тютчева: "Сияй, сияй, прощальный свет любви последней, зари вечерней!" После горчайшей правды "Привычного дела" и "Деревенского утра" стоит ли возвращаться к тем рассказам, которые дали возможность привередливым критикам упрекать Белова в идеализации деревенской жизни, в воспевании патриархального лада. Кто, как не сам Белов в первую очередь, дал суровую оценку всей деревенской жизни, кто еще дал такой социальный анализ раскрестьянивания крестьянина. Поэтому так жалко. Поэтому мечтается, что было бы, если по другому, праведному пути развивалась бы деревня. В любой легенде о Беловодье идеалы высочайшие простого мужика — крупно видны. И потому "сияй, прощальный свет" любви, того же Василия Белова, не менее своих героев тоскующего по несбывшемуся. Органично читаются рядом апокалипсис деревни и ностальгия по ней, опоэтизированные лирические раздумья и горькие сожаления об исчезнувшем, социальная правда разрухи и требовательная надежда. Он любит своих деревенских героев, но ничего прикрывать и таить от взгляда читателя не желает. Его герои не только спасли мир от фашизма, они и нас всех спасали, пока могли, от исчезновения как народа. Настало время нам полюбить их (а давно бы пора?!) и спасти, если в состоянии, русскую деревню. Вспомните, как любовно идеализировали дворяне в конце прошлого века мир исчезающей помещичьей усадьбы, как опоэтизировали ее быт. С нескрываемой любовью писали о дворянских гнездах И. Тургенев и И. Бунин, И. Гончаров и А. Чехов. А ведь там и Салтычихи жили, в тех усадьбах, и крестьян регулярно пороли, продавали — в тех самых, красивых, поэтичных.Что же мы для крестьянства нашего никаких уступок делать не хотим, никакой
ДЕСПОТИЯ ГЕРМЕТИКОВ
Владимир Личутин
14 октября 2002 0
42(465)
Date: 15-10-2002
Author: Владимир Личутин
ДЕСПОТИЯ ГЕРМЕТИКОВ (Ответы на вопросы читателей. Окончание. Начало в №41)
Герметизация власти возникла с абсолютизацией ее. В России с Петра Первого; был взят в науку опыт рыцарских, духовных орденов, религиозных сект и закрытых общин, расплодившихся к тому времени в Европе, с их незыблемостью иерархии, строгостью подчинения, доносами, наушничаниями, секретными службами, суровыми наказаниями, лестью и подкупами. Герметики вместо того, чтобы строить пирамиду общества, с упорством воздвигают закрытую пирамиду власти. Еще при Алексее Михайловиче, несмотря на чин и родословие, жила при Дворе какая-то семейственность отношений, родственность и общность, еще был слышен отголосок народного вече, народной думы, голос простонародья; смерд, ремесленник, купец, дворянин и боярин по быту своему, укладу, сродненности с природой были совсем рядом, почти ничем не отличались разговором и одеждой, и черносошный крестьянин и стрелец стояли от царя на расстоянии вытянутой руки, могли выплеснуть тому в лицо упрек иль гневное слово, подать жалобу; да и провинившийся боярин, какой-нибудь постельничий отправлялся в ссылку в Сибири, у него отнимали все нажитое, он подвергался столь же суровой каре, что и площадный подъячий. Всякое дело почти не имело секрета, тайности, ибо решаясь в многолюдьи за трапезой, иль даже в Думе, через дьяков и подьяков, стряпчих и стольников, через их свояков и своек слухами перекидывалось в престольную со скоростью пожара иль колокольного звона. Но Петр, по опыту Европейских Домов, создал первую "герметическую пирамиду", жестко отрезав массы простолюдинов от власти, замкнув ее на узком круге лиц, несмотря на кажущуюся доверительность и простоту отношений. Он создал иерархию власти, куда со стороны, из других слоев проникнуть было почти невозможно за редким исключением: лишь в первые годы, когда Петр отрезвлял Россию от прошлого, просеивал дворцовые службы сквозь мелкое сито, боясь новых измен, он обновлял приказы, всовывал туда низких людишек, проявивших себя умом и делом, но уже плотно усевшись на троне, он прекратил всякое заигрывание с низами, лишил их всяческой воли. Мужики-поморы Ломоносов и Шубин — лишь исключение из правил; но какой пример одаренности простолюдинов, замкнутых в своей резервации, показали они своей службой Отечеству, но уже далеко по смерти Петра.
Гул новгородских площадей откатился в прошлое вместе с пением сброшенных наземь колоколов. Чванливые верхи решали, низы безропотно исполняли чужие замыслы, порой дивуясь их безумности, и только бескрайние пределы России спасали решительных людишек от крайнего шага. Бунты Разина и Пугачева были не против царя, но против закрытости власти, ее непредсказуемости, когда жесткий указ, порою состряпанный желанием отдельного дворцового властолюбца, чинил массам русского люда многие беды и тесноты. Когда сословный эгоизм верхов попирал народную совесть. С человеком отныне не чинились, ни во что не ставили его православный дух, что крестьянин тоже со Христом в груди. Но позднее эта властная пирамида усложнилась, в нее невольно были вовлечены сотни тысяч дворян, купцов, служивых, чиновников, промышленников, приказных, что позволяло соблюдать табель о рангах, обновлять государственную кровь, чтобы не случилось кровосмешения. И все же большая часть России, десятки миллионов ремесленников, пахотного люда с их глубинным земляным неисчерпанным талантом не могли проявить себя на службе Отечеству, не могли внедриться в верхнюю касту, “в герметическую пирамиду власти", уходя на тот свет в полном безмолвии.
И только в советское время создали не "герметическую пирамиду власти", но пирамиду общества, слегка усеченную вверху, которую партийная власть пронизывала слоями, как торт "наполеон", и в каждом сидела своя партийная правящая матка. Это была совершенно новая форма власти, необычная для всего мира, и она-то и позволила возбудить всю генетическую мощь России, наэлектризовать ее, возбудить честолюбие, когда каждый маленький человек захотел вмешаться в судьбу Родины и улучшить ее. И этому желанию не мешали, но всячески потворствовали; оказалось стыдным не учиться, не ходить в армию, не жертвовать собою, отсиживаться где-то в затхлом углу, — это победительное чувство так захватило народом, что он воистину за короткий срок подвинул горы. Как бы исполнилось былинное предсказание. Ведь только пахарь, простец-человек Микула Селянинович, поднял сумочку с тягой земною и не надорвался, пред которой спасовал сам богатырь Святогор; а ведь сильнее его были лишь небесные боги. Крестьяне пошли в академики и маршалы, в министры и писатели, создали свою крестьянскую элиту, пусть и редко вспоминая прилюдно о своей родове, но всегда почитая свои корни. Вроде бы диктатура укрепилась "пролетарская", но власть, в сущности, стала принадлежать выходцам с земли, земельным, корневым людям. Лишь тогда плохо случилось со страною, Советский Союз покривился, и пирамида общества поехала нараскосяк, когда это незыблемое чувство сродства с крестьянством (христианством) было сначала затушевано, а после предано забвению и осмеянию. Появились унизительные слова "скобарь", "мужик", "деревня", горожанин устыдился своего недавнего "низкого" прошлого, изгнал из обихода родной простецкий язык, и мелкий партийный завистливый безродный чиновник, ерничая и насмехаясь над русской культурой, в отместку стал быстренько строить в глубине общественной пирамиды свой незаметный улей со своей почитаемой маткой, подпитывая душу презрением и глумлением.