Генерал коммуны. Садыя
Шрифт:
— Нет, Марфа, теперь этого не поправишь: так и умру я с тяжестью на сердце.
— Да будет тебе, отец, — этими словами увещевала его Марфа. — Все пройдет. Ни ты не виноват, ни Павел. Время такое суровое было. А душой-то мы Русаковых любим…
…К приходу Кузьмы Марфа была на ногах. Кузьма, придя домой, первым делом потребовал обедать.
— Сейчас, отец, сейчас, — Марфа забегала, заюлила перед мужем. — Сию минуту. Щи подогрею — они горячие-то вкуснее, сметанка есть, ты ведь любишь горячие со сметаной…
Кузьма пошел к
— На завтра мне лошадь обещали. За хворостом поедем.
— Поедем, поедем, — лебезила Марфа, — у меня завтра других дел нет. Вздремнуть до тебя я легла, да не уснуть — что ты мне вчера о Русаковых-то говорил, отец, совсем запамятовала — Сергея Павловича встретил, что ль?
— Да нет. Не потому.
— А я к Марье собираюсь все сходить.
— Я тебе давно наказывал: сходи, сходи.
— Все дела, отец, чай не под одной крышей живем — все дела несусветные. Щи-то вкусные?
И вдруг Марфа выпрямилась, осанистее стала, плечи, что девичьи, и лицо мягкое, округлое, с задорными глазами, и куда морщины подевались.
— Ты вот говорил, как беду непоправимую поправить, да чтоб совесть чиста была — так вот не суди, отец, если я тебе дело скажу…
Кузьма ложку со щами задержал, смотрел на Марфу непонимающе — какое дело?
— Катенька и Иван Русаков с детства вместе. Считай, что обручены — пусть хоть они родительскую дружбу продолжат.
Кузьма с минуту помолчал.
— Да я что — против, что ль? Я не против. Мы свой век откуковали — теперь другим жить. Молод он. Но ежели для них союз — и радость, и счастье… — И Кузьма подвинул к себе миску со щами.
— Вот и я думаю, — хитрила Марфа, — у каждого своя судьба. У них тоже своя — добрая судьба-то. Я верю.
— Да ты не тяни, скажи прямо, — вдруг взъерошился Кузьма и бросил ложку. — Чего крутишь-то? — И Кузьма строго вскинул брови на Марфу.
— Да что ты, я тебе сейчас каши положу. Да что ты, — отмахнулась от Кузьмы Марфа. — Не кручу я. Иван письмо прислал, а Катенька мне его отдала — доверяет матери-то. Тебя она, старого, стесняется…
— А что там в письме-то? Дай прочту…
— Да ты ешь, ничего особого, потом…
61
С Хопра шла туманная сырость. Небо как обычно заволочено, только изредка кое-где пробиваются бисерные звездочки.
Вдоль Лягушовки, с трудом обходя лужи и с лихостью пьяных отбиваясь от собак, важно и в обнимку шествовали двое. Один из них был ростом пониже, приземистее и головастее; он силился обнять дружка за плечи, но рука непослушно сползала, и это его злило; размахивая правой рукой, как саблей, он поминутно хрипло кричал на всю улицу:
— Ты меня не знаешь, Аркаша! Вот и не знаешь! Ради дружбы я способен на все…
И низенький тяжелыми клешнями рук вцепился в пиджак дружка.
— Нет, ты подожди, ты не уйдешь — иначе обида на всю жизнь, понял,
— Да что ты, Степаныч, ну что ты!
— Ты еще не знаешь, Аркаша, какой я обидчивый!
…Два комбайнера застряли посреди улицы — Аркадий Шелест и Николай Степанович Бедняков. И были они, как сказал бы председатель Чернышев, «в легком опьянении».
Закончили друзья сегодня последний участок пшеницы, что со стороны зыбинского клина, и после работы Бедняков силком утащил Аркадия отметить это знаменательное событие. Под белой березкой у мостика, что на въезде в Александровку со стороны Сухого Куста, в маленьком ларьке (на местном языке — ресторанчик «Белая береза») купили за неимением другого напитка «Зубровки» и тут же, закусывая колбасой, конфетами и черствым хлебом, случайно оказавшимся у продавщицы, как говорится, отпраздновали.
— А скажи, Аркаша, разве не герои мы? Смахнули пшеничку! И дождичек нипочем. Смахнули, а?
— Смахнули, Степаныч, — соглашался, кивал головой Аркадий, — чего уж тут.
После плотного трудового дня и тридцатиградусной настойки Бедняков сразу захмелел.
— Скажи, Аркаша, по совести скажи: ведь верит мне Русаков? — И Бедняков правой рукой с лету рассек воздух. — И Чернышев, хоть и хитрая бестия, тоже верит. Кто настоял косить на прямую? Я. Колхоз с хлебом? С хлебом. Кому орден, Аркаша? Тоже мне.
И Степаныч расплылся в блаженной улыбке.
— Умею я работать, скажи, Аркаша?
— Умеешь, Степаныч, чего там, умеешь. Да только небось тебя жинка заждалась. Как-то нехорошо, встали посреди улицы, что столбы телеграфные. Как-то нехорошо, Степаныч…
— Жинка, говоришь, ждет? Жинка у меня умница. Вот день не приду — она ждет. Потому что я для нее — все… Пойдем ко мне. Все, что у нас есть — на стол. Вот какая жинка. Водки? Водки. Грибочки? Огурчики? Это мигом. Капустку? Сообразим…
— Мне пора, Степаныч…
— Нет, ты никуда не пойдешь. Ко мне пойдешь — огурчики, грибочки… Сейчас сообразим. Жинку в погреб — подавай, баба, кваску. — И правая рука Беднякова опять рассадила воздух. — Холодненького! Для моего друга. У жинки моей все нараспашку… Ты мне, Аркаша, теперь друг на всю жизнь!
Но тут в самый торжественный момент объяснения, когда Степаныч бил себя в грудь и клялся в дружбе на всю жизнь, раздался недовольный и зловещий женский голос, заставивший Степана вздрогнуть.
— Николай! Опять нализался?!
Бедняков опешил. Рука его снова взметнулась со всей силой вверх, со свистом рассекая воздух, будто сабля. Но тут же, не описав полной дуги, упала вниз и повисла беспомощно.
— Думаю — он в поле, а он тут как тут — языком улицу расчищает.
— Ну да, да, здесь я, — неожиданно робко и послушно отозвался Бедняков. — Ты, Аркаша, заходи ко мне… в любой день… Не сегодня, так завтра…
У Степаныча сразу и голова вроде бы посвежела — не то от прохлады, не то от окрика жены…