Генерал Симоняк
Шрифт:
Обстановка в Ленинграде осложнилась до крайности. Фашистские дивизии заняли почти всю Прибалтику, захватили хорошо знакомый Симоняку Остров, Псков...
Стоило комбригу появиться у солдат, как ему неизменно задавали один и тот же вопрос: Когда наконец фашистов остановят? Что он мог ответить? Он сам с болью слушал последние фронтовые вести и всякий раз думал: Опять отступили... Он не мог понять причин наших неудач и не находил оправданий потерям, которые несла страна. Но он твердо верил, что положение изменится. Не может не измениться. И эту свою веру он старался передать
В середине августа собрался партийный актив бригады. Тут были и старые коммунисты, и люди, недавно ставшие партийными. За несколько дней перед тем приняли в партию командира 270-го полка Соколова. Хочу воевать большевиком, писал он в своем заявлении. С партией в эти трудные дни связали свою судьбу более полутора тысяч командиров и бойцов бригады.
На собрании стоял один вопрос: о текущем моменте - грозном и суровом, напоминавшем Симоняку годы гражданской войны. И тогда и сейчас на поле боя решалось - жить Революции или погибнуть. И речи выступавших на собрании были ныне, как и в те далекие времена, короткими, страстными, в них отражался боевой, несгибаемый дух гангутцев, смело глядевших в будущее.
Верные солдаты партии поклялись стоять до последнего, призвали всех ханковцев мужественно оборонять свои рубежи, активными действиями помогать защитникам города Ленина.
Враг в это время лихорадочно готовился к новому удару. Он попытался вновь утвердиться на хорсенском архипелаге. Три часа продолжалась артиллерийская подготовка, и глубокой ночью к острову Эльмхольм причалили десантные суда. Сначала высадилась рота, с ней завязал бой взвод ханковцев. Потом были высажены другие фашистские войска. Наше командование поставило всех на ноги. Открыла отсечный огонь артиллерия, вылетели истребители, быстроходные катера повезли подкрепление - пехотинцев и моряков.
Бой длился двадцать часов. Окончился он полным разгромом десанта. Триста вражеских трупов осталось на Эльмхольме, не меньше унесли морские волны.
Немецко-финское командование тщетно пыталось вернуть захваченные нашими десантными отрядами острова. Получив жестокий урок на хорсенском архипелаге, оно решило пустить в ход иное оружие. На полуостров посыпались тысячи листовок; установленные вблизи переднего края и на островах радиорупоры днем и ночью передавали лживые сводки и обращения. Изменился и характер вражеской агитации. Раньше враги всячески поносили гангутцев, всех их грозили сбросить в море и потопить как собак. Теперь фашисты заговорили по-другому.
Симоняк перелистывал стопку листовок, которые ему принес Романов.
– Сменили пластинку! Сейчас уж не ругают наших бойцов. Видите - и доблестные, и храбрые... Все блага нам сулят, только... сдавайтесь. Надо объяснить народу, в чем тут дело, чтобы кто-нибудь не клюнул на их удочку, вроде того сукиного сына с Кронэ.
В память обоих остро врезалось событие, которое произошло на этом островке, где находился наш стрелковый взвод. Однажды пулеметчик Завозов завел разговор с одним солдатом-комсомольцем.
– Слышал, что финны по радио передают? Ленинграду скоро крышка. К Москве немцы подходят.
–
– отмахнулся комсомолец.
– Не скажи... Плохи наши дела.
– Брось ты ересь пороть!
Помолчали. Затянулись цигарками. Неожиданно пулеметчик, понизив голос, сказал:
– Слушай, друг... Мне не сладко, а тебе ведь и того хуже. Думаешь, тебе, поповскому сынку, верят? Как бы не так. В комсомол приняли, а ты и слюни распустил.
– Ты куда это клонишь?
– настороженно спросил комсомолец.
– Жаль мне хорошего парня. Пропадешь тут... Давай лучше туда махнем.
Комсомольцу хотелось схватить мерзавца за горло. Но тот был явно сильней, а оружия боец при себе не имел. И, не глядя на провокатора, он сказал неопределенно:
– Подумать надо...
Завозов продолжал нажимать:
– Думаешь, я один? Целая компания подобралась.
– Ладно, не торопи. Сам небось тоже не сразу решил.
– Ну, не тяни долго.
Завозову казалось - уговорил поповского сынка.
Они разошлись. Комсомолец бросился к заместителю политрука....
Военный трибунал приговорил кулацкого выкормыша Завозова к расстрелу. Судили его одного: он клеветал на своих сослуживцев, никто с ним в сговоре не был, никто больше и не думал бежать.
Напомнив об этой истории, Симоняк сказал Романову:
– Ближе нам нужно быть к людям. Они ведь разбросаны, живут по огневым точкам, как хуторяне. И всё время слушают фашистские враки.
...Каждый новый день всё более осложнял положение военно-морской базы. Немцы захватили Таллин, высадили десанты на Эзеле и Даго, прорвались на ближние подступы к Ленинграду. Трудно стало сообщаться с Кронштадтом, всё меньше поступало на Ханко снарядов, мин, патронов.
Нужно ли обо всем этом говорить людям? Симоняк считал, что нужно. Правдивое слово не разоружит людей, напротив, поднимет их боевой дух, родит новых героев.
– Так и будем действовать, - сказал, поднимаясь, Романов.
– И вот еще что. Против каждого их радиорупора наш установи. Пусть финские солдаты знают, в какую их пропасть тащат.
В конце сентября к защитникам Ханко обратился по радио Маннергейм. Финский маршал не скупился на льстивые слова, называл ханковцев героями и... советовал не проливать зря своей крови, предлагая почетные условия сдачи в плен.
Когда Симоняк читал послание Маннергейма, в нем заговорил непреклонный, язвительный дух его предков, запорожских казаков.
– Помните, что сечевики писали турецкому султану?
– сказал он командирам, собравшимся в его блиндаже.
– По-казацки ответили, с солью и с перцем!
– откликнулся Романов.
– Вот и мы в таком стиле сочиним.
Первый набросок родился тут же. Писали вместе, не жалея крепких, соленых слов. Потом еще несколько раз переделывали, дополняли. Окончательно отделывал письмо поэт-ханковец Михаил Дудин. Наконец появился ответ Маннергейму, выдержанный в настоящем запорожском стиле. Молодой художник Борис Пророков так изобразил гитлеровского холуя, что, глядя на рисунок, люди хохотали до слез.