Генерал
Шрифт:
К шести часам Трухин все в том же поношенном мундире и в сверкающих юфтевых сапогах – хорошие сапоги были его слабостью, и сейчас он не очень сопротивлялся предложению пронырливого каптенармуса лагеря, вызвавшегося достать ему «настоящие генеральские сапоги».
– Только не прусского образца, – хмыкнул Трухин.
– А то! Понимаем, господин генерал, – в тон ему ответил каптенармус и действительно достал где-то шикарные, нежные, невесомые и сияющие высокие кавалерийские сапоги. Разумеется, они были не по форме, но с формой в будущих русских соединениях дело пока обстояло туманно.
Для праздника выбрали лучшую гостиничку, и вошедший с Лукиным Трухин был неприятно удивлен обилием расшитых полотенец, каких-то горшков, подсолнухов и гуслей, развешенных по стенам.
– Они, верно, русскость путают
– Нет, просто никогда не были у Донона, – только глазами позволил себе улыбнуться Трухин, не вовремя вспомнив, что и сам Лукин у Донона, разумеется, бывать не мог.
Настроение царило игривое, что вполне объяснялось успехами на фронтах, и Трухин впервые за многие годы вдруг почувствовал себя легким, как на московском студенческом балу. Жаль, что не предполагалось дам, – он с удовольствием потанцевал бы, в конце концов, отец танцевал в собраниях, будучи куда старше его, нынешнего, сорок пять по меркам сегодняшнего мира еще не так много.
Как ни проницателен был Трухин в отношении своих внутренних движений, но эту свою вдруг появившуюся легкость он совсем не связывал с увиденной некоторое время назад петербуржской барышней. Безусловно, она была хороша той отстраненной, чуть суховатой и чуть горькой красотой, какой отличаются жительницы бывшей столицы, но красивых женщин на своем веку Трухин перевидал немало. И переводчица занимала его только своим вырвавшимся восклицанием о его давнем друге, всегда бывшем для Трухина почти зеркалом. Неужели она знакома с Кокой? А почему нет? Последний свой визит в новомодное чудище советской архитектуры Трухин хорошо запомнил по тому своему ощущению, которое мучило его до сих пор. Ему казалось, что на все он смотрит словно бы через стекло, идеально прозрачное, но ледяное. Он видел и знал, что Кока ничем вроде бы не лжет себе, что он вполне искренен и даже не побоялся взять на воспитание сына своего расстрелянного шурина-троцкиста. Но как он мог радоваться и отдавать свой талант тем, кто уничтожил его Россию? А ты? Ты сам? Разве ты не воспитываешь тех, кто будет когтями и зубами защищать, если что, это уничтожившее все человеческое вокруг новое отечество? «Нет, – твердо ответил тогда он себе. – Я не создаю нового, я ни на йоту не отступаю от давно пройденных задов, хотя меня и трудно поймать на этом, я не даю им в руки оружия новизны. А Кока дает. И радуется этому. А радуется ли?» И Вера была тогда грустна, и в ее взгляде он увидел то же стекло. Какого черта они все влезли тогда в эту кашу?!
Тут он заставлял себя остановиться, ибо вопрос имел тысячу справедливых ответов – и ни одного подлинного.
Тосты же и речи лились рекой. Штрикфельд превосходил сам себя.
– Если мы хотим построить новую Европу, – витийствовал он, – мы должны очистить наше сознание от иллюзий империалистов кайзеровских времен. Если новая Европа будет строиться старыми методами подавления, разбоя и эксплуатации, то даже обесправленная и подчиненная Россия будет таить в себе большую опасность. Горе победителю, который должен бояться побежденного!
Трухин с любопытством рассматривал этих врагов, которые говорили те речи, которые должны были бы звучать в устах друзей. Но его настоящие друзья говорили совсем иное. Последний раз Кока опустил глаза и сказал: «У меня нет иного пути. Ты сам знаешь, и отец, и дядька отдали за это столько лет жизни… Я не сверну». «Не за это! – хотел было крикнуть Трухин, но знал, что это и жестоко, и бесполезно, и только тихо напомнил: – Но твой дядька, насколько мне известно, расстрелян где-то в Туркестане…» А других друзей у него не было.
И враги говорили абсолютно правильные слова, но все их построения почему-то казались игрушечными, как картонные декорации. И если бы только слова. Бедный, не знающий покоя, совершенно искренний Штрикфельд болел за свое дело всей душой, отнюдь не ограничиваясь словами. Он делал доклады, читал лекции офицерам, писал брошюры, в которых всячески доказывал несостоятельность теории унтерменшей, пытался показать, каков же русский человек на самом деле; он организовывал курсы, добивался улучшения условий в офлагах и простых лагерях, но вся его деятельность словно таяла на огромных пространствах двух воюющих стран или оставалась невидимой для Берлина.
Но здесь, сейчас всё и всем казалось
113
Название голоса гончей собаки – бас.
У Федора потом долго дрожали руки, но от страха он избавился навсегда. И было неважно, страх это перед физической опасностью или перед паутиной лжи, лицемерия и мерзости, опутавшей его родину. Он не боялся, но боялись, за редким исключением, все вокруг, и именно эта всеобщая боязнь не давала возможности ни дружить, ни любить, ни жить по-настоящему. И неистраченных сил, как обнаружил это Трухин теперь, в плену, оказалось много – гораздо больше, чем он предполагал, полагая себя иссушенным годами большевизма.
Трухин пил, смеялся шуткам и поддерживал общее веселье, что совершенно не мешало ему оставаться наедине со своими мыслями. Эту привычку он тоже развил в себе давно, она давала возможность отдыха в любом месте и в любое время. Вот и сейчас он был одновременно в молвитинских полях и в зале гостиницы, но все-таки в полях больше, ибо не сразу заметил подошедшего к нему того самого офицера, который приезжал в Циттенхорст с переводчицей. Да, такая странная фамилия, словно у деревушки – свидетельницы блестящей русской победы [114] – отобрали первую букву, – не запомнить трудно.
114
Имеется в виду деревня Гросс-Егерсдорф, при которой русскими войсками в Семилетнюю войну 19 августа 1757 г. были разгромлены прусские войска.
– Чем могу служить, господин фон Герсдорф?
– У меня к вам серьезный разговор, господин Трухин.
– Что ж, вы правы: нет места для деловых бесед лучше, чем на пирушке. Это, кстати, русская традиция, полковник.
– Рад, если попал, – усмехнулся Герсдорф, и с бокалами в руках они отошли в нишу, за окном которой какая-то Гретхен пасторально поливала гостиничные цветы.
– Я не люблю околичностей, хотя они столь присущи моей работе, и посему сразу признаюсь вам, что говорю не только и не столько от своего имени, но от имени отдела армейской пропаганды, то есть генерала-майора фон Веделя.