Генерал
Шрифт:
– Я пошутил, разумеется. Такие люди не меняют своих решений. К счастью, мои дела здесь закончены, и завтра мы возвращаемся домой. Честно скажу, я устал от этой атмосферы глухой ненависти, которая царит в городе. С русскими гораздо проще.
Но самое страшное ждало Стази в замке: в конце июля она обнаружила, что беременна.
В первую минуту ее охватил просто физический ужас. Она металась по комнате, билась головой о стены, кусала руки или, наоборот, замирала, сжавшись в комок на кровати. Спасения не было… Рудольф был единственным, к кому она могла обратиться, но он никогда не разрешит ей аборт, ибо уже не раз, лаская ее гладкий, по-спортивному чуть ввалившийся живот, удивлялся его неплодоносности и уверял, что смешение кровей дает отличные результаты. Служанок в замке не было –
От Трухина тоже ничего не было слышно, и даже Рудольф, теперь днями пропадавший в Вустрау, не вспоминал о нем: там были заняты каким-то новым советским претендентом. А время стремительно уходило, и Стази каждую ночь с омерзением ощупывала свою наливавшуюся грудь. Единственный выход был – покончить с собой. Ей было не жалко ни себя, ни родителей, для которых она, конечно, давно погибла, ни тем более ребенка – ей было только мучительно тоскливо, что выпавшая ей на долю любовь умрет, не распустившись, не изведав, не насытив, не воплотившись. И только это преступление перед любовью порой еще не давало Стази прикрепить веревку к балке в пустом охотничьем зале. О, еще раз только увидеть его, посмотреть в эти нездешние глаза и сказать, что она не виновата, что это война, что он всю жизнь жданный, вымечтанный, настоящий… Она умрет, но все-таки только после того, как увидит его еще раз.
И Стази пошла ва-банк.
– Послушай, – за традиционным вечерним чаем небрежно заметила она. – Ты сам как-то говорил, что безделье нас портит. Ты днями пропадаешь с этим вашим будущим вождем, я дурею от скуки. Давай я хотя бы займусь розами в розарии, что ли? Или возьми меня как-нибудь с собой, а то я разучусь говорить по-русски. Да и интересно посмотреть на вашего нового кандидата.
– Ну генерал Власов уже в Берлине, а там рутина. Народу стало гораздо меньше – идиотская безответственная политика приносит свои плоды. Однако, поедем, как раз послезавтра должны привезти новую группу.
Два дня Стази прожила почти в бреду, но по дороге сумела взять себя в руки и даже подробно расспрашивала Рудольфа о нынешнем состоянии лагеря. Это был лагерь Трухина, и теперь все, что хоть как-то было с ним связано, вызывало у нее неподдельный интерес. В конце концов, Циттенхорст – единственное реальное место для нее в огромном воюющем мире.
– Я был не совсем согласен с этой троичной системой, но на ней настоял Штрик и остальные наши «русские» – может, им и видней. Они отбирали кандидатов в лагерь по пятибалльной системе, но брали лишь тех, кто набрал от трех до четырех с половиной баллов. Видите ли, набравший больше, талантлив, а значит, опасен.
– И много было таких?
– Не очень: отбор строгий. Ну Благовещенский. К счастью, его допрашивали первым, и он успел предупредить остальных. Трухин, например, уложился ровно в четыре с половиной, а вот Закутный решил поставить на тройку. Впрочем, это они, скорее всего, разыграли, чтобы оказаться везде. Первая группа всего в шесть человек занималась серьезными вещами, как практическими, так и в теории. Со второй, в какой были в основном младшие командиры со средним специальным, проводились лекции-беседы на материалах трудов Ильина.
– Кого?
Рудольф удивился.
– Ильина, Ивана Ильина, русского философа, живущего в Париже.
– И ты думал, мы в Союзе изучали что-либо подобное? Не смешно. Рудольф, мы жили в клетке, и лучшие плоды культуры зрели слишком далеко и недоступно.
– Извини. Ну и третья группа, руководителем которой был Трегубов – кстати, какой-то трухинский родственник, – ограничивалась простыми рассказами о жизни в рейхе. Там народ от сохи, простые красноармейцы.
– Ну не все простые красноармейцы от сохи. В армию поначалу шли все, от студентов до профессоров.
– Так их давно выбили, – равнодушно заметил Рудольф, и разговор оборвался.
Лагерь жил своей жизнью, и было видно, что сюда приезжает
– А где начальство? – Она с трудом заставила себя улыбнуться, услышав где-то поблизости стрекот машинки.
– Работает, вероятно, – пожал плечами Рудольф. – Чего и тебе желаю. Я во вторую группу, если кому-то понадоблюсь.
Стази машинально раскрыла верхнюю папку, но распирающая боль в груди остановила ее. Она встала и медленно пошла к выходу. Всё равно… Всё равно надо будет умереть – лучше бы это случилось там, под Лугой… но я увижу его… увижу и скажу… черт с ним с этим ребенком… Она шла, как пьяная, касаясь рукой стола и разбросанных стульев.
Неожиданно машинка смолкла, и в комнате показалась моложавая женщина в форме.
– Ist ihnen schlecht? [122] – сочувственно спросила она, и Стази, оседая на пол, прошептала, как прыгнула в пропасть:
– Helfen Sie mir… Ich bin schwanger… muss abtreiben. [123]
6 сентября 1942 года
Трухин, несмотря на всю мечтательность и так и не выбитый до конца дворянский романтизм, все же в первую очередь был человеком дела. Встреча со Станиславой оставалась с ним, как облако от жасмина, но он знал, что первые шаги придется делать ему. И он, не дожидаясь возвращения в Циттенхорст, подал документы на официальное освобождение из плена.
122
– Вам дурно?
123
– Помогите мне… Я беременна… нужен аборт.
Разумеется, он не пришел больше на площадку перед дворцом, ибо прекрасно понимал, что за девушкой как за русской переводчицей все равно существует наблюдение, и если это сошло с рук раз, то лишь из-за халатности соответствующих служб, слишком расслабившихся в оккупированной столице, которая все еще напоминала им Париж. Спасибо судьбе и за одну встречу. Больше того, он вполне догадывался и о том, какие отношения связывают эту петербурженку и оберста ОКВ. Ко всему прочему, Герсдорф был действительно по-мужски привлекателен, порядочен, умен. Это было обычное положение военного времени, на которое никто раньше, в минувшие войны, а уж сейчас и подавно, не обращал внимания: право сильного и право слабого. Одного владеть, другого подчиняться, чтобы выжить. А где еще была она до этого? Трухин за год вдоволь насмотрелся на лагерную жизнь, где эта самая жизнь находила себе место в любой форме, порой и самой неожиданной. Все это никак не касалось ни его, ни ее. Эта женщина с горестным удивленным лицом разом закрыла для Трухина всю его прошлую мужскую жизнь, в которой он давно устал разбираться. Даже в юности он не коллекционировал женщин, как делало большинство мальчиков, а потом студентов, а потом и юнкеров его круга. Он всегда шел к ним открыто, был весел и ласков, искренне влюблен, но уходил так же ласково и без трагедий. Только та зеленоглазая волжская любовь тридцать шестого года лежала где-то в глубинах сердца, и ее невозможно было избыть окончательно, как немыслимо зачеркнуть гречишные поля, боры без конца и края, рассветы над Волгой и саму нетронутую, как бы ни пытались это сделать большевики, русскую жизнь. Тогда он заставил себя отказаться от нее потому, что знал: страна мертва, и двум живым людям в ней не выжить. Кто-то неизбежно погибнет, и еще хорошо, если не оба. Рисковать женщиной он не имел права. Интересно, где она теперь, русская русалка с всегда прохладным телом, текучая, изменчивая, никогда не дававшая ощущения полного обладания?