Гений зла (сборник)
Шрифт:
приехавшие разными путями, собрались у нас за столом. И тогда,
еще совершенно трезвый, старинный друг моего отца композитор
Андрей Михайлович Севастьянов сказал мне при всех: «Шурик!
Твой отец был великий человек. У тебя будет очень трудная
жизнь». Конечно, я был ему благодарен за такие слова. Но я,
естественно, представлял себе, что на поминках всегда говорят
что-нибудь такое. Мне и в голову не приходило, что его слова
надо
До 36 лет, т. е. до дня смерти отца, я почти все время прожил с
ним в одной квартире. И я до сих пор почти не в силах взглянуть
на него со стороны. Возможно, в силу природной недоразвитости
я не совсем понимаю, где кончаются его взгляды и где
начинаются мои собственные.
И вот теперь я принужден обстоятельствами написать о нем. Я
должен объективно, насколько это в моих силах, разобраться в
истории его жизни и в том, каким он на самом деле был.
И я решил поступить так: написать о некоторых событиях,
произошедших со мной, но прямо или косвенно связанных с
моим отцом, в надежде, что его фигура нарисуется сама «в
отраженном свете».
II
История с Якобсоном
Когда я учился в восьмом классе математической школы №2,
моим учителем литературы был Анатолий Якобсон – диссидент,
друг Лидии Чуковской и Юлия Даниэля. Учителем литературы
он был очень хорошим, и мы с ним подружились. Возможно, ему
понравились некоторые мои ответы на его уроках.
В том, что я удачно отвечал на его вопросы, не было ничего
удивительного. В то время у меня была большая фора перед
моими товарищами – с тем, чт'o есть литература и чт'o есть
поэзия, меня знакомил мой собственный отец. К тому времени
его литературные взгляды и пристрастия в основном
сформировались, хотя некоторое брожение в этих взглядах я
наблюдал и позднее.
Толстого он предпочитал Достоевскому, а
Заболоцкого – Пастернаку. О Пастернаке я хотел бы здесь
поговорить подробнее, ибо отношение отца к его творчеству
имело до некоторой степени роковые последствия. Отец к тому
времени был склонен, пожалуй, считать Пастернака гениальным
переводчиком, в чьей интерпретации Шекспир, Верлен, Гете
превосходят то, что было заложено в оригинале. К собственным
стихам Пастернака он относился более критически. Возможно,
ему не хватало в этих стихах некоторой железной логической
пружины, необходимой ему в силу собственного склада.
Яростное увлечение Пастернаком он уже пережил в молодые
годы.
Что
и мысли* был просто переполнен Пастернаком. На своих
знаменитых на всю Москву школьных лекциях о русской
литературе он говорил, что любит раннего Пастернака больше,
чем любые другие стихи. А позднего Пастернака – еще больше,
«через не могу».
Я ничего не знал тогда о мужественной правозащитной
деятельности Якобсона и не мог правильно оценить его уровень
как личности. Он был мне, безусловно, симпатичен. Мы с ним
говорили «на одном языке». Однако по сравнению с моим отцом
он мне представлялся более тусклой фигурой. Тогда мне
казалось, что все, что он может мне сообщить на уроках
литературы, я уже слышал дома. Потом, спустя много лет, прочтя
замечательные литературоведческие работы Якобсона, я понял,
* Именно в таком порядке, а не наоборот.
что прежде во многом недооценивал его и как профессионала. И
все же он был критиком, а не творцом…
К концу восьмого класса я умудрился переболеть энцефалитом, а
затем выздороветь. Заново научился ходить. Мир был тогда для
меня немного в тумане. И вот в один прекрасный солнечный день
Якобсон пришел к нам в дом – навестить своего
выздоравливающего ученика (и не только за этим). Я был в
восторге от такого внимания, проявленного учителем к моей
скромной персоне.
Помню, как отец и Якобсон сидели за столом и разговаривали о
Пастернаке и о самовыражении в искусстве. Насколько я помню,
с точки зрения Якобсона самовыражение было основной целью
искусства. Он противопоставлял горячо любимое им
самовыражение официальному искусству, у которого была
совершенно иная цель – угодить правящему режиму.
Что касается моего отца, то «самовыражение» было для него
ругательством. Он произносил это слово чуть ли не с презрением
к тому смыслу, который оно в себе заключало.
Объяснить, в чем тут дело, непросто. Поздний романтик, мой
отец требовал от искусства «объективности». Но вовсе не лживой
объективности соцреализма (и даже не тупой объективности
реализма), а той, дающейся с болью объективности, которая
состоит в отречении от слишком назойливых признаков
собственного «я». Ему важно было уметь отстраниться от своего
лирического героя.
Для того чтобы понять позицию отца, мне понадобились годы.