Чтение онлайн

на главную - закладки

Жанры

Герберт Уэллс. Жизнь и идеи великого фантаста
Шрифт:

Да, нет сомнения, это все тот же Человек миллионного года, только воссевший (стоять он не может) на трон этого на феодальный лад организованного, высоко рационального и овладевшего всеми науками общества. Мы имеем возможность в последний раз взглянуть на этот живой компьютер и припомнить все воплощения, в которых он нам являлся. Небогипфель – не в счет. Существо это межеумочное, он от одних ушел, к другим не пришел, да и к тому же литературной реальностью стать не сумел: у автора не хватило тогда умения. Марсиане страшны и отвратительны. Ну а их прародитель – Человек миллионного года? Как к нему относился автор? Если вчитаться в этот ранний очерк Уэллса и оценить не только непосредственный смысл рассказанного, но и его издевательски-напористый стиль, становится сразу понятна свифтианская природа этого надолго завладевшего сознанием Уэллса образа. «Человек миллионного года» в чем-то сродни свифтовскому «Скромному предложению об употреблении в пищу детей бедняков». В основе своей это, конечно же, экстраполяция. Но у молодого Уэллса экстраполяция (если исключить «Когда спящий проснется») носит весьма скромный характер. Она дает толчок мысли автора, а потом уступает место чему-то другому. В «Машине времени» сказано несколько слов о том, что люди все больше обживают подземелье, но не стоит, думается, исходя из этого, утверждать, что индустриальный ад, населенный морлоками, ведет свое происхождение от лондонского метрополитена. В «Острове доктора Моро» главное действующее лицо – гениальный хирург, опирающийся на то, что уже делалось во времена Уэллса, но и Моро, в конце концов, – никакой не хирург, а Творец (понимай это слово, как пожелаешь), и роман этот – отнюдь не о возможностях пластических операций. Экстраполярный зародыш очень быстро перерастает у Уэллса в многозначный, обобщающий фантастический образ. Великий Лунарий – тоже из их числа. И отношение к нему, в общем, примерно такое же, какое с самого начала вызывал Человек миллионного года, разве что объект насмешки несколько переместился. В «Человеке миллионного года» Уэллс устраивал издевательство над читателем. В «Первых людях на Луне» что-то от этого остается. Умиление, в какое приходит Кейвор от феодальных церемоний, которыми обставлено его появление пред очи (крохотные глазки на желеобразной массе) Великого Лунария, выглядело бы достаточно комично, если бы не имело для него самого роковых последствий (судя по контексту, его на всякий случай решают убить). Но и сам Великий Лунарий на сей раз, хотя целые сонмы насекомообразных придворных преисполнены к нему благоговения, вызывает обратное чувство. Этому властителю Луны так же трудно представить себе что-либо, не подкрепленное его предшествующим опытом, как и тому читателю, против которого были направлены стрелы иронии автора «Человека миллионного года». В его мыслительном процессе все время происходят какие-то сбои, он «перегревается», и его начинают опрыскивать водой. Он страшен как пример ничем не ограниченной и никем не ставящейся под

сомнение власти, но он жалок и комичен в конкретном своем воплощении. Носителем власти, как выясняется, может быть нечто, определяемое как «отвлеченное понятие». Слова «человечески безличное» здесь не подходят, поскольку на человеческое Великий Лунарий не притязает, а лица у него попросту нет – оно ему и не полагается. Для Уэллса же, чем больше он чувствует себя писателем, человеческое делается все важнее. И не обязательно что-то человечески укрупненное. Напротив, такие образы ему решительно не даются. Нет, ему нужно обыденное, согретое теплом повседневности; он любит отмечать простейшие человеческие реакции, и в фантастических романах речь просто идет о реакциях на необычное. Лунный пейзаж открывается глазам Бедфорда – о нем рассказывает именно он, вполне конкретный человек, а не какой-то отвлеченный рассказчик; это они с Кейвором объедаются опьяняющим марсианским грибом и соответственно, себе на беду, начинают себя вести.

Юрий Олеша справедливо восхищался одним местом из «Первых людей на Луне». Взятых в плен Кейвора и Бедфорда заставляют перейти по узкой доске через глубокую пропасть. Они неспособны это сделать, а селениты видят в этом только непослушание: чувство головокружения им незнакомо. И пленникам, чтобы не погибнуть, приходится в самом деле взбунтоваться и начать силой прокладывать себе путь на лунную поверхность, где они надеются отыскать свой шар и вернуться на Землю. Но как бы ни были обыденны герои Уэллса, он все-таки пишет в своих фантастических романах о Человечестве. Под его пером этому понятию не дано воплотиться в каком-то грандиозном образе. Гаргантюа и Пантагрюэль жили давно, и, пока речь идет о современности, Уэллс отнюдь не склонен населять Землю их потомками. Но чем дальше, тем больше человечество начинает у него просвечивать через человека. Даже такого, как Бедфорд. На обратном пути на Землю он вдруг теряет ненадолго ощущение своей личности: он уже не Бедфорд в изготовленном Кейвором стеклянном шаре, а Человек в Космосе. Минет совсем недолгий срок, и он снова станет таким же Бедфордом, каким был прежде, – оборотистым, самоуверенным, неглубоким, но все-таки эти мгновения были. Были! И значит, Человечество существует! «Первыми людьми на Луне» замкнулся круг ранних романов Уэллса. Впрочем, слова «ранние романы» звучат в данном случае слишком слабо – это ведь и были те романы, благодаря которым он завоевал положение классика. Конечно, сказать: «ранние романы Уэллса» не совсем то же самое, что сказать: «ранние пьесы Шеридана». Шеридан написал своих «Соперников» в двадцать четыре года, «Школу злословия» – в двадцать шесть и, потрудившись вполсилы для сцены еще годика два, не возвращался больше к прославившей его профессии. Когда он умер шестидесяти пяти лет от роду, ему были устроены государственные похороны, но право на эту честь он завоевал чуть ли не за сорок лет до того и так в это свое право верил, что подтверждать его новыми литературными успехами не собирался. С Уэллсом все обстояло иначе. Так называемые «ранние романы» – только малая часть им написанного. Он ведь на протяжении жизни опубликовал сто десять книг. Среди них были вещи, которые принесли бы известность любому другому писателю, но все же не сделали бы его классиком. Уэллс последующих лет – это все тот же автор «Машины времени», «Острова доктора Моро», «Человека-невидимки», «Войны миров» и «Первых людей на Луне», не оставивший литературную деятельность. Слава его нарастала не столько от одной книги к другой, сколько от одного поколения читателей ранних романов к другому, и новые романы лишь подтверждали ту истину, что он не просто классик, но «живой классик», способный и сегодня сказать вдруг что-то очень нужное людям. Утверждалась слава Уэллса какими-то странными путями. Такого приема, как «Машина времени», не удостоился в Англии ни один из его следующих романов. Но на континенте Уэллса узнали после «Войны миров». И здесь слова «нет пророка в своем отечестве» оправдались сразу в двояком смысле: Уэллса теперь ценили во Франции больше, чем Жюля Верна. Жюля Верна же, сохранявшего свой авторитет в Англии, почитали на его родине год от года все меньше. Никак не было случайностью, что два английских журналиста заинтересовались мнением Жюля Верна об Уэллсе, но ни один французский корреспондент не задал своему соотечественнику подобного вопроса. Это выглядело бы ужасной бестактностью.

Регулярно, как и несколько предшествующих десятилетий, продолжали, по два в год, выходить романы Жюля Верна, но публика уже зачитывалась Уэллсом. В то время, когда Жюль Верн снисходительно высказывал Роберту Шерарду и Чарлзу Даубарну свое мнение ветерана о новичке, вступившем в его владения, публика и критика уже сказали веское слово. И отнюдь не в пользу Жюля Верна. В декабре 1901 года, почти за два года до интервью Жюля Верна Роберту Шерарду и за три года до его интервью Чарлзу Даубарну, в журнале «Эрмитаж» появилась статья двадцатишестилетнего критика и драматурга Анри Геона, в которой тот, оценивая только что вышедший во Франции перевод «Первых людей на Луне», обратился заодно и к становившейся уже навязчивой теме «Уэллс и Жюль Верн». Уэллса, говорит Анри Геон, сравнивали с Эдгаром По и с Жюлем Верном, но в первом случае его достоинства преувеличивали, а во втором приуменьшали. В раннем детстве, продолжает Геон, я упивался Жюлем Верном, сейчас он мне совершенно не нужен. Он ведь всего лишь детский писатель, хотя ему, конечно, хотелось бы быть чем-то большим. Это одинаково касается его научных познаний и его воображения. И в том, и в другом отношении его просто не приходится ставить в один ряд с Уэллсом. Тот намного значительней. Это писатель для взрослых, философ и психолог. Перемещает ли он своих героев во времени, забрасывает на Луну, или даже заставляет спуститься в ее недра, он всегда позволяет нам ощутить их телесный облик, узнать их душу и проникнуть в их мысли. Он прикидывает, каким становится человек в тех или иных вымышленных обстоятельствах, и позволяет нам порою увидеть это с полной отчетливостью. Наш интерес неизменно перемещается от внешнего к внутреннему, главному, и здесь мы находим источники драматического напряжения и иронии, отличающие его романы. В них много свифтианского, преднамеренно необычного и расчетливо абсурдного. И, что тоже достаточно важно, романы эти очень занимательны, их интересно читать. Три месяца спустя во влиятельном «Журналь де Деба» появилась статья еще одного критика, Огюстена Филона, где автор именовал Уэллса «великим реалистом несуществующего мира», раздумывающим о судьбах человечества и науки, а Жюль Верн отодвигался куда-то далеко, на второй план. Таково было общее мнение. Уэллс выиграл сражение с Жюлем Верном решительно и бесповоротно, и позиции свои закрепил на долгие времена.

Когда в 1936 году в Англии праздновалось семидесятилетие Уэллса и Андре Моруа пригласили выступить на торжественном банкете от имени французских литераторов, он сделал такую запись: «Я охотно дал согласие, потому что считаю Уэллса непревзойденным фантастом, принадлежащим к тому же к редкому числу писателей, которые обладают подлинной научной культурой». В Англии в этот год никто таких возвышенных слов не произнес. Очень многим Уэллс казался писателем, пережившим свою славу, и, хотя мы теперь знаем, что, напротив, до высшего ее взлета он тогда еще не дожил, этого не понимал никто из его современников-англичан. Французы же думали иначе. Поистине «нет пророка в своем отечестве»!

Пророк в своем отечестве

И все-таки первые десятилетия после выхода «Машины времени» словно бы служили опровержением этой пословицы. Тем более что, завершив первый цикл романов, Уэллс выступил с книгой «Предвиденья о влиянии технического и научного прогресса на человеческую жизнь и мысль» (1901). Сейчас, когда пророческий пыл Уэллса приобрел адекватную форму и прогностика, в отличие от романа «Когда спящий проснется», перестала рядиться в чужие одежды, снова пришел успех. В начале века недостатка в предсказаниях на следующие сто лет не наблюдалось, но все равно книга Уэллса сразу же выделилась из числа остальных. Одного места в ней он стыдился всю жизнь: за два года до полета братьев Райт он заявил, что летающий аппарат тяжелее воздуха будет создан только к 1950 году. Но это особого значения не имело: Уэллс ведь писал не столько о самом научном и техническом прогрессе, сколько «о его влиянии на человеческую жизнь и мысль». В области материального прогресса как такового он более или менее подробно разрабатывал только вопрос о средствах транспорта и путях сообщения, да и то потому лишь, что это оказалось отправным пунктом всей его концепции. Уэллс решил поговорить о мире, в котором практически «исчезнут расстояния». Тем самым народы сблизятся и возникнут предпосылки для мирового государства. Именно эта идея начинает проглядывать, пока еще робко, в первом политическом трактате Уэллса. Со временем она целиком завоюет его мысль. «Человечество в процессе самосозидания» (1903) назовет он свой следующий трактат. И хотя книга получилась крайне неудачная, заглавие ее определило ход мысли Уэллса на всю оставшуюся жизнь. Человечеству предстоит еще долгий путь развития, в том числе и духовного. А духовно объединившееся человечество потребует и новых, более широких, ломающих национальные границы форм государственной организации. Человеческая мысль становится все сильней – почему бы и миру не объединиться на рациональной основе? Правда, в «Предвиденьях» требования рациональности настолько подчиняют себе требования гуманности, что порой этот трактат начинает напоминать рассуждения солдата-артиллериста из «Войны миров», и если говорить об общественных тенденциях XX века, которые действительно предугадал Уэллс, то вернее всего он предсказал ту из них, которая в реальном своем воплощении его ужаснет и оттолкнет, – фашизм. Но тогдашний читатель видел это будущее не яснее автора, а мыслил Уэллс смело, логически, доказательно. О том, какой сильный ум скрывается за фантастическими образами и сюжетами ранних романов, можно было бы догадаться и раньше, но теперь Уэллс разговаривал с читателями, стоя перед ними с открытым лицом, и впечатление производил огромное. К тому же и о сделанном им в области фантастики, наконец-то, пошел серьезный разговор. И не только во Франции, где к мнению критики присоединился сам Анатоль Франс, сказавший, что Уэллс – это «философ-естествоиспытатель, не склонный пугаться собственной мысли» («На белом камне», 1904). В ноябре 1902 года в американском журнале «Космополитен мэгэзин», распространявшемся также и в Англии, появилась давно ожидаемая Уэллсом и в известной степени им инспирированная статья Арнольда Беннета, где тот давал бой критикам, смотревшим на этого писателя свысока. Он увидел в романах Уэллса психологическую правду, своеобразие манеры и прочную философскую основу. Покончил Беннет и с разговорами об Уэллсе как подражателе Жюля Верна. Научность его фантастики, заявил он, определяется прежде всего научным типом мышления, чего нельзя сказать о Жюле Верне, писателе легком, занимательном, одаренном чувством юмора, но не более того. «Прежде чем приняться за романы, Жюль Верн писал либретто для оперетт. Уэллс, пока не писал романы, был учеником Хаксли в Королевском колледже науки». Конечно, Беннет, дабы восславить Уэллса, не слишком мягко обошелся с Жюлем Верном. Значительную часть статьи он посвятил разоблачению действительных и мнимых технических ошибок французского писателя. Из его статьи можно было сделать и такой вывод, что Уэллс – гораздо больше Жюль Верн, чем сам Жюль Верн. Но в тот момент подобные утверждения не могли принести Уэллсу ничего кроме пользы. Свой дружеский долг перед Уэллсом Беннет выполнил сполна. С Беннетом они были дружны уже пять лет и с каждым годом сближались все больше. Еще в сентябре 1897 года Уэллс получил от этого своего будущего «друга-соперника» письмо, где тот спрашивал, откуда у него знание стаффордширских «Пяти городов» – он встретил упоминание о них в «Машине времени» и в рассказе «Над жерлом домны». В тот же конверт Беннет вложил вырезку из журнала «Вумен», который он редактировал, с рецензией на «Человека-невидимку». Так завязалась переписка. Очень скоро Беннет навестил их с Джейн. Они жили тогда на берегу моря, и Беннет возбудил у Уэллса приступ зависти при виде того, как он замечательно плавает и ныряет. Он и потом не раз вызывал у Уэллса зависть и восхищение. Как превосходно он говорит по-французски! Как знает эту страну! И какой широкой культурой обладает!

Герберт Уэллс

А ведь он тоже почти всем обязан себе самому: среда, из которой он вышел (отец его был адвокат), была, конечно, лучше той, к какой по рождению принадлежал Уэллс, но хорошего образования Беннет с детства не получил. И друг он удивительно верный. С остальными своими друзьями Уэллс то сходился, то расходился, но к числу достоинств Беннета принадлежал и хороший характер, и, когда Уэллс проявлялся не лучшим образом, он умел не обращать на это внимания. И если Уэллс замечал порой в Беннете каплю иронии по отношению к себе, он на него не обижался – тот ведь и к себе самому относился с изрядным чувством юмора, а недостатки свои не столько старался скрыть, сколько исправить. В любом другом стремление быть «образцовым джентльменом» вызвало бы у Уэллса откровенное раздражение. С годами они с Джейн высоко поднялись по общественной лестнице, но он всегда говорил, что они не вскарабкались наверх, а туда забрели. И про Беннета он никогда не сказал бы, что тот «карабкается наверх». Беннет не забывал о социальных условностях, но при этом в нем не было ни капли снобизма. Как ощущал себя в это время Уэллс, легко понять по его предисловию к первому русскому Собранию сочинений, начатому в 1909 году петербургским издательством «Шиповник». «Писательство – это одна из нынешних форм авантюризма, – доверительно сообщал он новообретенному читателю. – Искатели приключений прошлых веков ныне сделались бы писателями. Пускай хоть немного посчастливится твоей книге, – ну хоть так немного, как посчастливилось моим, – и в Англии ты тотчас же превращаешься в человека достаточного,

вдруг получаешь возможность ехать куда хочешь, встречаться с кем хочешь. Все открыто и доступно тебе. Вырываешься из тесного круга, в котором вертелся до сих пор, и вдруг начинаешь сходиться и общаться с огромным количеством людей. Ты, что называется, видишь свет. Философы и ученые, солдаты и политические деятели, художники и всякого рода специалисты, богатые и знатные люди – к ним ко всем у тебя дорога, и ты пользуешься ими, как вздумаешь. Вдруг оказывается, что тебе уже незачем читать обо всем в газетах и в книгах, ты все начинаешь узнавать из первых рук, подходишь к самым истокам человеческих дел и событий. Не забудьте, что Лондон не только столица королевства; он также центр мировой империи и огромных мировых начинаний. Быть художником – не значит ли это искать выражения для окружающих нас вещей? Жизнь всегда была мне страшно любопытна, увлекала меня безумно, наполняла меня образами и идеями, которые, я чувствовал, нужно было возвращать ей назад. Я любил жизнь и теперь люблю ее все больше и больше. То время, когда я был приказчиком или сидел в людской, тяжелая борьба моей ранней юности – все это живо стоит у меня в памяти и по-своему освещает мне мой дальнейший путь. Теперь у меня есть друзья и среди пэров и среди нищих, и ко всем я протягиваю свое жадное любопытство и свои симпатии и ими, как нитями паутины, связываю верхи и низы человечества. Эту широкость моего общественного положения я почитаю едва ли не самой счастливой моей особенностью…» В «Опыте автобиографии» он, вспоминая этот период своей жизни, заметил еще, что полюбил спорт и с наслаждением тратил деньги. Бедность миновала, и он сейчас мог вознаградить себя за былые лишения. Уокинг они покинули уже в конце 1897 года. Дом был тесноват. Уэллсу приходилось писать на обеденном столе, и, когда миссис Робинс выразила желание поселиться с дочкой и зятем, они решили перебраться в новое место. Сейчас им было по средствам найти что-то получше домика с крошечным садиком вблизи уокинского железнодорожного узла. Незадолго перед тем Уэллс обзавелся литературным агентом (профессия эта только еще зарождалась), помог тому приобрести клиентуру, и Джеймс Бренд Пинкер считал, видимо, себя ему обязанным. Он и подыскал для Уэллсов «Хитерли» – старый викторианский дом на берегу моря в Уорчестер-парке. Дом был просторный, живописный, с участком в пол-акра, и вызывал в памяти давно минувшие времена. Ничего новомодного в нем не было, и он внушал уважение уже полувековой грязью, въевшейся во все его щели. Прожили они в этом доме не слишком долго, но и с ним оказались связаны многие воспоминания, не всегда, к сожалению, приятные. В Уорчестерпарке что-то не ладилось между Уэллсом и Джейн. Это отсюда он совершил свою велосипедную поездку на птицеферму своей первой жены. Будущая писательница Дороти Ричардсон (1873–1957), школьная подруга Джейн, гостившая у них два дня, посвятила потом своему короткому визиту целую главу в романе «Туннель». Ее поразили тогда тщательно скрываемые от посторонних, но все равно заметные трения между ее гостеприимными хозяевами. В этом, возможно, и следует искать объяснение тому, что ее пребывание в «Хитерли» оказалось таким кратким. Хотя, как выяснится впоследствии, отнюдь не безрезультатным. Уэллс всегда считал, что, переменив жилище, он тем самым переменит что-то в своей жизни, и, чем больше появлялось у него материальных возможностей, тем неуклоннее следовал этому правилу. А в «Хитерли» он день ото дня чувствовал себя все хуже. Миллион слов давал себя знать. Он был чудовищно переутомлен, не мог спать, с ним несколько раз случались нервные припадки, и он без всякой причины начинал вдруг громко рыдать. Попытка рассеяться привела к катастрофическим последствиям. 29 июля 1898 года они с Джейн отправились в велосипедное путешествие вдоль южного берега, но по дороге с ним случился такой приступ почечной болезни, какого он еще не помнил. Джейн с трудом довезла его, не на велосипеде, конечно, а на поезде, до знакомого врача. Дальше двинуться уже было невозможно, и Уэллс надолго застрял у доктора Хика. После этого случая и пришли окончательное решение расстаться с Уорчестер-парком. Но если дурное в этом доме перевесило, было за что вспомнить его и добром.

Когда они жили в Уорчестер-парке, у Уэллса завязалась крепкая дружба с человеком, близости с которым меньше всего можно было ожидать, – с Джорджем Гиссингом. Да, да – с тем самым Гиссингом, который вот уже несколько лет был для Уэллса чуть ли не воплощением всего самого дурного, что он видел в современной литературе. Правда, он успел уже прочитать роман Гиссинга «Новая Граб-стрит», и эта книга ему понравилась. В ней он нашел много памятного с тех дней, когда он обивал пороги газетных и журнальных редакций. Но главное было не в этом. Узнав Гиссинга-человека, Уэллс пришел от него в совершенный восторг. Правитель «Гиссинговой страны», не знавшей ни солнечного света, ни улыбок, оказался существом доверчивым, добрым, самоотверженным и беззащитным. Этот разночинный интеллигент с наружностью викинга успел отсидеть в тюрьме за кражу – надо было «спасти проститутку», а денег не было, – пережить разочарование в этой женщине, которая, став его женой, через шесть лет все-таки вернулась на панель и умерла от пьянства (год спустя после того, как они расстались, его вызвали в полицию опознать ее труп), написать семнадцать книг, ни одна из которых не принесла ему подлинного успеха, снова жениться – на сей раз на служанке – и опять неудачно. Малограмотность, смущавшая его в избраннице, была, как выяснилось, наименьшим из ее недостатков. Она оказалась еще глупа, строптива, большая любительница устраивать скандалы, а позже – еще и прикладываться к бутылке. Это настолько переходило все границы, что Гиссинг начинал порою задумываться, – а в своем ли она уме. Он-то думал, что, найдя девушку из бедной семьи, обретет истинного друга жизни! Ведь он сам был человек небогатый – Уэллс в ту пору имел тысячу в год, он же с трудом наскребал четыреста – и никогда в полном довольстве не жил. Его отец, аптекарь, умер, когда ему было тринадцать лет, и он, как и Уэллс, «выбивался в люди» своими силами, но, в отличие от Уэллса, так и не выбился. Он был на девять лет старше Уэллса, но не мог даже вообразить себе ту меру успеха, которого добился его младший собрат по перу. А когда они встретились впервые на обеде в клубе Омара Хайяма, он сразу же исполнился горячей симпатии к этому человеку, поносившему его в печати и, возможно, отнявшему у него какую-то долю литературной славы. Ему нравились книги Уэллса, ему понравился сам Уэллс, он пришел в восторг, когда этот вечный его критик похвалил ему «Новую Граб-стрит» – разве этого мало для дружбы?

Именно Гиссингу Уэллс и Джейн оказались обязаны своей первой поездкой за границу. Гиссинг тогда жил в Италии – так ему посоветовали врачи, – и он мечтал познакомить с этой страной, давно им любимой, своих новых друзей. Он сыскал для них в Риме комнату с полным пансионом по какой-то фантастически низкой цене и теперь только ждал, когда они к нему выберутся. Они же деятельно готовились к поездке: достали в библиотеке старый путеводитель по Риму и старательно его изучали, начали по самоучителю заниматься итальянским языком. Наконец 7 марта 1898 года они двинулись в путь и к ночи следующего дня были на месте. Вокруг Гиссинга собралась уже компания англичан и американцев (среди них – Конан Дойл), и теперь они все вместе весело проводили время. Правда, на пасху в Рим нахлынули такие толпы англичан, американцев и других любителей поразвлечься, что Уэллсам стало как-то не по себе и они уехали на юг. Они побывали на Капри, в Неаполе, в Помпее и оттуда через Флоренцию, Болонью и Милан двинулись в обратную сторону. 11 мая они были дома. Это была та самая перемена обстановки, которую английские врачи прошлого века рекомендовали как панацею от всех болезней, но Уэллсу она не помогла – ведь именно за этой поездкой последовали и нервные срывы, и воспаление поврежденной почки, сильно встревожившее его друзей. Ричард Грегори даже отправился в единственную лондонскую больницу, где имелся рентгеновский аппарат, узнать, нельзя ли с помощью этих новооткрытых лучей как-то помочь страдальцу. Выяснилось, что нет, нельзя. Тогда-то Уэллс и прибег к испытанному способу разрешить все трудности и противоречия – сменил дом. В сентябре Уэллсы уже обосновались в Сендгейте, приморской деревушке в трех милях от Фолкстона, где, впрочем, тоже не намеревались застрять надолго. Они задумали купить собственный дом. Средств на это теперь как будто хватало. Уэллс запросил Пинкера о состоянии своих денежных дел, и тот без промедления сообщил, что в ближайшие месяцы они будут располагать больше чем двумя тысячами. Но поиски дома затянулись. Чем больше они осматривали традиционные викторианские дома, тем большее раздражение закипало в Уэллсе. Службы и помещение для прислуги неизменно оказывались в подвале, а с него довольно было подвалов. Он все детство и юность провел в подвале и теперь не только сам не хотел там жить (что, впрочем, ему давно не грозило), но и не желал обрекать на нечто подобное кого-либо из домочадцев. Он уже не сомневался, что скоро у него появится прислуга, и, может быть, многочисленная, – так пусть они живут по-людски! Оставалось только самим строить дом. Но Уэллс оказался совершенно неспособен вести переговоры с юристами, подрядчиками и архитекторами. Чуть что – он впадал в исступление. В конце концов он послал Пинкеру письмо, которое определил как «крик отчаянья», и с декабря безотказный Пинкер взял, что мог, на себя. А пока они оставались в Сендгейте. Домик, в котором они поначалу поселились, оказался не слишком удачным: он находился на самом берегу моря и в плохую погоду волны порой перехлестывали через крышу. Потом они нашли себе в той же деревне дом получше, сняли его на три года, выписали мебель из Уорчестерпарка и устроились со всеми удобствами. Способ лечения, избранный Уэллсом, очевидно, имел какое-то рациональное зерно: с каждой переменой места или дома он и в самом деле чувствовал себя все лучше. Да и люди вокруг подобрались интересные. В получасе езды на велосипеде находился дом Форда Медокса Форда (1873–1939), писателя в ту пору известного. Он пригласил пожить у себя Джозефа Конрада с женой и маленьким сынишкой (визит затянулся на девять лет, что, собственно, Конрада и выручило – деваться ему было некуда). Так вот, Конрад, узнав, что рядом поселился Уэллс, немедленно решил его навестить. Правда, дома он его не застал, причем два раза подряд. Не больше повезло и Уэллсу, когда он надумал «отдать визит». Но он оставил свою визитную карточку, что произвело на Конрада немалое впечатление: у него самого визитных карточек не было. В Лондоне они уже виделись, но Конраду не терпелось познакомиться с Уэллсом поближе. Он в свое время потратил немало усилий, чтобы разыскать автора анонимных рецензий на «Каприз Олмейера» и, год спустя, на «Изгнанника с островов», пришел в восторг, узнав, что это «сам Уэллс», и излился в потоке благодарностей. Знакомство состоялось в 1896 году, когда все кому не лень поносили автора «Доктора Моро», но Конрад заявил, что считает Уэллса «дуайеном писательской братии» и гордится его похвалой. И в самом деле, ему было чем гордиться.

В рецензии на «Изгнанника» Уэллс назвал эту книгу «лучшим литературным произведением последнего года» и, хотя попрекал автора за многословие и нежелание оставлять что-то недосказанным, видел в этом лишь препятствие, мешающее автору выявить все свое внутреннее величие. Личное знакомство с Конрадом произвело на него, впрочем, впечатление обратное тому, какое сложилось при встрече с Гиссингом. Уэллс воспринял Конрада так, как можно было ждать от сына бромлейского лавочника. Подобное случалось с ним уже не однажды. В «Тоно-Бенге» он рассказывает, как его еще в первый приезд в Лондон раздражали в Уайтчепл (районе поселения еврейской бедноты) чужая речь и выставленные в витринах книги, набранные непонятным шрифтом. Он очень любил Уолтера Лоу, посвятил ему одну из своих книг, но главным его достоинством считал, что тот «совсем непохож на еврея», а единственным недостатком то, что он почему-то все равно считает себя евреем. А Конрад? Все знают – он из польской шляхетской семьи, но откуда у него эта чернявость, эта суетливость, эти «восточные» жесты?! Хотя, конечно, с другой стороны, сынишка у него белокурый и голубоглазый. Ну хорошо, пусть он и в самом деле поляк, но уж, во всяком случае, слишком не англичанин!

Уэллс добрых тридцать с лишним лет спустя с каким-то внутренним содроганием припоминал первый приезд Конрада в Сендгейт. Он с гиканьем подкатил всей семьей к дому на тележке, которую, судя по тому, как он махал хлыстом и покрикивал на бедного английского пони, вероятно, принял за дрожки. Уэллс глядел на все это, и в голове его вертелась одна только мысль: «Что подумают соседи?» Ну а сам он, показалось ему, произвел тогда на Конрада впечатление ужасного мещанина. И все же, пока Уэллс оставался в Сендгейте, они с Конрадом виделись часто. Правда, новые рецензии Уэллса на книги Конрада не появлялись, а в «Опыте автобиографии» он назвал его писателем, сильно переоцененным, но еще в «Истории мистера Полли» (1910) заставил своего не слишком, конечно, культурного, но чистого душой героя зачитываться рассказами Конрада. «Конрадовская проза имела для него особую, непостижимую прелесть; мистера Полли восхищали густые краски его описаний». В Сендгейте они немало спорили друг с другом. Уэллса отталкивало от Конрада уже то, как сосредоточен он был на вопросах языка и стиля. Ему при этом почему-то не приходило в голову, что иначе и быть не могло с человеком, который писал свои романы не по-русски, не по-украински, не по-польски и даже не по-французски, иначе говоря, ни на одном из языков своего детства и юности. Английского Конрад ни в Житомире, ни в Вологде, ни в Кракове, ни даже в Марселе не знал, сделаться английским писателем было для него проявлением героизма, и все равно – как раздражало Уэллса, что он говорит с акцентом! Была и другая причина их расхождений. Форд Медокс Форд, писатель, и в самом деле очень переоцененный современниками, принадлежал к числу поздних прерафаэлитов, а к ним Уэллс в эту пору испытывал что-то, подобное ненависти. Он сдерживался как мог, но большим притворщиком никогда не был, и Форд прекрасно чувствовал, как относится к нему его сосед. Воспоминания об Уэллсе, которые он оставил, звучат ничуть не лучше, чем отзывы Уэллса о Форде – весьма нелицеприятные. Влияние Форда, считал он, окончательно сгубило Конрада. Зачем Конрад пожелал работать с этим проклятым снобом? Тот открывал ему тонкости английской стилистики? А кому вообще нужны эти тонкости?! Как-то они лежали с Конрадом на пляже, и этот малюсенький человечек – еще ниже ростом, чем он сам! – принялся рассуждать о том, сколькими способами можно описать эту вот пляшущую на волнах в отдалении лодку. «Как бы вы это сделали?» – спросил он Уэллса. «А никак! – отрезал Уэллс. – Я бы просто сказал, что по морю плыла лодка. И то лишь в одном случае: если бы она мне понадобилась для сюжета». Это было началом того долгого спора, который потом завязался у Уэллса с людьми, попрекавшими его за невнимание к слову. Пока же это была реакция сиюминутная, непосредственная. За всеми этими рассуждениями о стиле ему так и чудился Форд. Да, он, Уэллс, не больно-то интересуется вопросами языка. А они интересуются социальными и научными вопросами, которые его занимают? То-то! Зато какую радость доставляли приезды Гиссинга! Им было о чем поговорить, что вспомнить, и, когда этот изъеденный туберкулезом мощный красавец начинал перечислять свои очередные беды и неудачи, Уэллс и Джейн сочувствовали ему от души.

Поделиться:
Популярные книги

Мама из другого мира...

Рыжая Ехидна
1. Королевский приют имени графа Тадеуса Оберона
Фантастика:
фэнтези
7.54
рейтинг книги
Мама из другого мира...

Охотник за головами

Вайс Александр
1. Фронтир
Фантастика:
боевая фантастика
космическая фантастика
5.00
рейтинг книги
Охотник за головами

Санек 3

Седой Василий
3. Санек
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Санек 3

Хозяйка старой усадьбы

Скор Элен
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
8.07
рейтинг книги
Хозяйка старой усадьбы

Мастер 7

Чащин Валерий
7. Мастер
Фантастика:
фэнтези
боевая фантастика
попаданцы
технофэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Мастер 7

Девяностые приближаются

Иванов Дмитрий
3. Девяностые
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
7.33
рейтинг книги
Девяностые приближаются

Охота на попаданку. Бракованная жена

Герр Ольга
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.60
рейтинг книги
Охота на попаданку. Бракованная жена

Метка драконов. Княжеский отбор

Максименко Анастасия
Фантастика:
фэнтези
5.50
рейтинг книги
Метка драконов. Княжеский отбор

Газлайтер. Том 5

Володин Григорий
5. История Телепата
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
аниме
5.00
рейтинг книги
Газлайтер. Том 5

Сыночек в награду. Подари мне любовь

Лесневская Вероника
1. Суровые отцы
Любовные романы:
современные любовные романы
5.00
рейтинг книги
Сыночек в награду. Подари мне любовь

Сводный гад

Рам Янка
2. Самбисты
Любовные романы:
современные любовные романы
эро литература
5.00
рейтинг книги
Сводный гад

Оживший камень

Кас Маркус
1. Артефактор
Фантастика:
городское фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Оживший камень

Вдова на выданье

Шах Ольга
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.00
рейтинг книги
Вдова на выданье

Мастер клинков. Начало пути

Распопов Дмитрий Викторович
1. Мастер клинков
Фантастика:
фэнтези
9.16
рейтинг книги
Мастер клинков. Начало пути