Герой со станции Фридрихштрассе
Шрифт:
— Именно. Хотя я всегда относился к ним настороженно из-за всяких микробов. Например, если есть открытая рана…
— Так вы уже успели обдумать свою речь? Есть какие-то идеи, на которых вы хотели бы сосредоточиться?
— Честно говоря, я до сих пор сомневаюсь, что имею право произносить эту речь.
— Почему же?
— Ну, эта церемония, иностранные гости, все так важно и значимо, что меня мучает вопрос, а достоин ли я? Иногда я чувствую себя… самозванцем.
Антье Мунсберг заволновалась.
— Что вы, господин Хартунг, вы не должны так думать, а тем
— Я не уверен, но это могло бы стать отличной темой для речи.
— Что именно?
— Сомнение. Люди ведут себя так, будто во всем есть непреложные истины. Нужно выбирать женщину на всю жизнь, профессию, лучшего друга и партию для страны. Историю, из которой необходимо вынести урок. Любить либо кошек, либо собак. И что демократия по логике вещей лучше всего остального. А в яблочной кожуре витаминов больше, чем где-то еще. Но если копнуть чуть глубже, все мигом посыпется, потому что на самом деле никакой уверенности быть не может, понимаете, о чем я?
Если в начале разговора у Антье Мунсберг было хорошее предчувствие, то теперь беспокойство росло с каждой секундой. Что за ерунду он несет? К чему этот натиск экзистенциальных вопросов? Собаки? Кошки? Яблочная кожура? Насколько она могла судить, их восточногерманский герой, очевидно, находится в своего рода экзистенциальном кризисе. Так или иначе, о психической стабильности и связной мыслительной структуре не могло быть и речи. Они правда хотят, чтобы этот человек целых десять минут выступал перед всем миром?
— Я познакомился с одной женщиной, — сказал Хартунг, — она была в том самом поезде. Они с родителями ехали к Балтийскому морю и вдруг оказались на западе. На свободе, как многие говорят. Но она по сей день не уверена, что это положительно повлияло на ее жизнь, потому как она потеряла детство. Эта женщина до сих пор боится сесть в поезд на Фридрихштрассе. Так вот, что есть хорошо, а что — не очень? Что есть удача, а что — неудача?
Ох, подумала Антье Мунсберг, дело плохо. Теперь он уже и в свободе сомневается. Возможно, этот Хартунг принадлежит к правым популистам — надо срочно проверить. Но даже если прямой связи и не было, идеи демократии и свободы не успели прочно укрепиться в умах восточных немцев, так что тут не стоило питать иллюзий. Они прожили в одной стране тридцать лет, но, если встанет такой вопрос, осей скорее выберут Путина, чем западные ценности.
— Если бы люди чуть больше сомневались, — продолжал Хартунг, — многих проблем вообще бы не было. Раскол в обществе все больше и больше, вся эта ненависть в интернете, узость мышления и уверенность в собственной правоте со всех сторон, нежелание слышать друг друга. Ведь такие вещи связаны с уверенностью многих, что именно они обладают непреложной истиной.
— Все это очень интересно, господин Хартунг. Однако не думаю, что это соответствует теме нашей церемонии. И мирная революция как-никак случилась главным образом потому, что у народа не осталось сомнений, что они готовы восстать против режима. Люди не скандировали: «Может быть, мы — народ».
— Не согласен! Что стало началом мирной революции? Народ усомнился в правительстве!
— Ладно, господин Хартунг, признаем, что сомнение — довольно важная вещь. Но как насчет отваги? Не лучше ли взять ее за основу для вашей речи?
— Да, я знаю, звучит красиво, но мне кажется, что большинство революционеров не отважны, они в отчаянии. Кстати, вы замечали, что слово «отчаяние» отталкивается от слова «чаяние», надежда? Отчаяться — потерять надежду?
Антье Мунсберг, чье отчаяние росло, покачала головой:
— Нет, не обращала внимания. Но что заставило лично вас выйти на улицы в восемьдесят девятом?
— Я не выходил.
— Что-что, простите?
— Я жил в саксонской деревне возле угольного рудника, у нас не было демонстраций. А даже если бы и были, я бы вряд ли пошел. Я работал на карьере по четырехсменному графику, моя жена тоже, и это с маленьким ребенком на руках, который постоянно болел. У нас просто не было времени на подобные занятия.
— Не было времени?
— Пускай сегодня это звучит странно, но были вещи и поважнее. Моей главной заботой была семья.
— Ах, я поняла, после тюрьмы вы боялись, что вас снова могут посадить?
— Нет, это ни при чем. У меня были совершенно другие опасения: у нас тогда сломалось отопление, ноябрь выдался довольно холодным, а у нашей дочки обострилась пневмония. Только вдумайтесь, мы работали на карьере по добыче бурого угля, но не могли отопить дом. Ну вот я и мотался все время между жилищным управлением и детской больницей, туда-сюда, а в довершение всего еще и ужасно травмировал руку во время ночной смены.
Антье Мунсберг сидела в ужасе. Она представила, что было бы, если бы Михаэль Хартунг девятого ноября в зале пленарных заседаний бундестага вот так, между делом, обмолвился представителю международной прессы или одному из почетных гостей, что осенняя революция 1989 года его не интересовала и к тому же у него не было на нее времени. Потому что у него сломалось отопление! Как можно рассказывать такую захватывающую, пусть и довольно лживую историю и при этом быть таким отрезвляюще честным?
— Не хочу прерывать вас, господин Хартунг, но давайте договоримся, что личные воспоминания о революционной осени вы опустите. Это только запутает людей. Сосредоточимся на побеге. Не лучше ли начать речь с описания того момента, когда вы стояли у стрелки и принимали историческое решение.
— Ой, я уже столько раз об этом рассказывал.
— Но не на этой сцене и не для этой публики, это ведь не какая-нибудь, а…
— Могу ли я сам решить, о чем буду говорить?
— Да, естественно. Конечно, есть некие рамки… Я имею в виду, что вас пригласили оратором, чтобы вы рассказали о своем личном опыте, но, разумеется, желательно, чтобы поезд к свободе играл в вашей речи центральную роль.
— Иными словами, я не могу говорить, о чем хочу?
— Я бы не была так категорична, я лишь хотела сказать, что было бы лучше, если бы…