Гёте. Жизнь и творчество. Т. 2. Итог жизни
Шрифт:
Само собой, в мюнстерском кружке много говорили о Гамане, этом «северном маге». Ведь могила покойного, скончавшегося здесь в 1788 году в доме княгини, находилась в уголке сада Голицыной, по осени стоявшего без листьев. Как лютеранин, Гаман не мог быть похоронен на церковном кладбище в Мюнстере; во избежание осложнений католичка Амалия Голицына позаботилась о вечном приюте для него в своей усадьбе.
При всех их расхождениях в вопросах веры собеседники упорно избегали резких споров. Напротив, они старались по достоинству оценить разные формы человеческого самоосуществления, направленные на поддержку и поощрение всего того, что на благо, на пользу людям. На базе вот такого гуманизма можно было сблизиться и, пожалуй, даже понять друг друга, не разделяя, однако, ни веры, ни взглядов другой стороны. После дней, проведенных в «Мюнстерском кружке», Гёте говорил, что его неизменно влечет к тем истинно католическим натурам, которые находят удовлетворение в твердой вере своей и надежде, живут в мире с собой и с другими и творят добро не в силу каких-то соображений, а лишь потому, что это само собой разумеется и этого хочет бог. Поэт всегда относился к таким натурам с глубоким уважением, но чуть ли не впервые в жизни испытал это чувство при знакомстве с княгиней Голицыной и кругом ее друзей.
И все же не стоит
Поползли сплетни, что Гёте сознательно прикидывается набожным, но княгиня Голицына благородно смягчила эти толки, заявив, что в поведении гостя усматривает лишь «мягкую деликатность», которую ей никак не хотелось бы называть притворством (из письма княгини к Гёте от 23 января 1795 г.). Почти с насмешкой отвечал Гёте на суждения о его поведении в Мюнстере, а по поводу впечатления, которое сложилось о нем у княгини, заметил: «Я хотел бы казаться самому себе таким же гармоничным, каким представляюсь этой прекрасной душе» (из письма Гёте к Ф. Якоби от 17 апреля и 1 февраля 1793 г. — XII, 368). После личных кризисов последнего десятилетия, после ужасных впечатлений от войны и человеческого горя он вступил в новую фазу жизни, которую еще нужно было выстроить в согласии со взглядами, усвоенными в Италии и в последовавшие за итальянским путешествием годы. Все это в сочетании с неизменным чувством своей полной изоляции от других никак не могло пробудить в его душе ощущение собственной гармонии.
Впоследствии в «Кампании во Франции» он так обрисовал свое прощание с Мюнстером: «Мы затронули во время последней нашей беседы и важнейшие вопросы касательно смысла жизни, а также наших религиозных убеждений. Я — кротко и миролюбиво повторив мой давний символ веры, она — высказав надежду встретиться со мной, если не здесь, на земле, так в потустороннем мире» (9, 387). Это сформулировано очень осторожно. Зато его высказывания тех лет совершенно недвусмысленны. Веру в Иисуса он называл «сказкой о Христе» (из письма к Гердеру от 4 сентября 1788 г.), а лафатеровской вере в чудеса противопоставлял свое «решительное язычество» (из письма Ф. Якоби от 7 июля 1793 г.). Никто не знает, в какой форме он изложил княгине Голицыной свой «символ веры». Об этом можно лишь догадываться. Гёте готов был — о чем он не раз говорил другим — предполагать наличие некоего высшего существа, рассуждать о божественном и о боге, верить в осмысленный строй единого мира, как видимого, так и невидимого. Однако для всего этого он не нуждался ни в христианской вере в воскрешение Христа, ни в церковных обрядах, которые то привлекали его временами, то снова отталкивали. Решающим для него было другое — какую пользу способна принести человечеству твердая вера, которую он уважал, которой даже восхищался.
У ворот Майнца
В декабре Гёте снова вернулся в Веймар. Отсюда ему пришлось тотчас же сообщить матери во Франкфурт свое решение по важному личному вопросу. Дело в том, что во Франкфурте умер дядя Гёте — главный судья Текстор — и поэту предложили занять в своем родном городе должность члена городского совета. Госпожа фон Гёте сообщила сыну об этом в своем письме, которое застало его «в сумятице войны». 24 декабря 1792 года Гёте в ответном письме матери сформулировал свой отказ: веймарский герцог столько лет жаловал его своим расположением, что со стороны поэта было бы «величайшей неблагодарностью покинуть свой пост теперь, когда государство особенно нуждается в верных слугах» (XII, 367). Таким образом, Гёте вторично сделал выбор в пользу Веймара.
В 1817 году он отказался также от своего франкфуртского права гражданства, на сей раз из соображений финансового порядка. После Венского конгресса разрешили вывоз имущества из города без уплаты так называемого «десятого пфеннига» — при условии отказа от городского гражданства. Не надо было в таком случае платить и подоходный налог, введенный незадолго до этого. А ведь начиная с 1806 года Гёте и без того вынужден был вносить крупные суммы. По форме Франкфурт корректно реагировал на заявление своего прославленного гражданина, живущего в Тюрингии, но в чисто юридическом смысле повел себя холодно и отчужденно, а чуть позже городской совет не преминул придраться к нему по одному ипотечному делу. Франкфуртцы долго не могли простить «самому великому своему сыну» этот его отказ от права гражданства. Не удостоили они его и звания почетного гражданина города, а в 1829 году, раздраженный долгими проволочками и нанесенными ему обидами, он уже не захотел его от них принять. Городскому архитектору Гиолетту памятник был установлен раньше, чем поэту Гёте, правда, он и не хотел, чтобы его подобным образом увековечили при жизни. Только в 1844 году, по проекту Людвига фон Шванталера, отчасти на пожертвования франкфуртских бюргеров, был наконец сооружен памятник Гёте на площади, также названной его именем — именем поэта, который прожил в родном городе всего-навсего двадцать лет и впоследствии редко посещал его. На широком кубическом пьедестале, украшенном аллегорическими и иными сценами из произведений Гёте, возвышается помпезная, внушающая робость массивная фигура «олимпийца» в развевающейся одежде, с пергаментным свитком в правой руке и лавровым венком — в левой. Теперь этот памятник, будто некое реликтовое сооружение, стоит у сквера Галлуса.
Летом 1793 года Гёте снова три месяца (с 12 мая до 22 августа) был в пути. Герцог вызвал его к месту боев у осажденного Майнца. Гётевский очерк «Осада Майнца» гораздо строже, чем «Кампания во Франции», хранит форму дневника, то есть форму рассказа, ограничивающегося ключевыми словами и беглыми пояснениями. Вместе с тем старый мемуарист воскресил в своей памяти отдельные эпизоды блокады и последующих дней. Особенно ярко описал он вступление в город союзных войск после капитуляции Майнца и уход побежденных. Гёте рассказывает, как после поворота событий он помешал противникам майнцских республиканцев учинить самосуд над предполагаемыми или действительными членами и приверженцами Якобинского клуба. Когда его с удивлением спросили, почему он так поступил, Гёте ответил: «Такой у меня характер: лучше уж допущу несправедливость, чем потерплю беспорядок». Каким бы гуманным ни казался поступок Гёте, совершенный в частном порядке, все же это его заявление, столь охотно цитируемое, не столь однозначно, как может показаться на первый взгляд. Нельзя не задуматься над тем, как сочетаются в нем справедливость с несправедливостью. А относится эта фраза к одному эпизоду, несколькими
«Однако уже вечером бюргеры прислали список тех, кто собирался на другое утро покинуть город вместе с вторым эшелоном отступающих французов, и потребовали их ареста. Это и было выполнено специальной командой — клубистов вывели из колонны отступающих, и французы никак этому не воспротивились. Народ бежал по улицам; хватали тех, кто еще оставался в городе, грабили… То, что их судьба словно бы оказалась отданной на волю случая и ареста их добивались снизу, на мой взгляд, хорошо. Большое зло содеяли эти люди. А то, что французы покинули их, — уж это в порядке вещей и должно послужить уроком беспокойному народу».
Одно лишь общее находим мы в письме и в более позднем очерке: вся вина, на взгляд Гёте, лежит на французах и майнцских якобинцах.
Нам же сегодня пристало вспомнить эту короткую фазу существования Майнцской республики в 1793 году, неудавшуюся попытку — впервые на немецкой земле — осуществить суверенитет народа и основать демократическое сообщество. Попытка не удалась не только потому, что Майнц отвоевали назад у французов. Существовала и другая причина: большинство населения, живя в осажденном городе и не зная, каков будет исход военного конфликта, не было склонно сочувствовать новому общественному устройству. Правда, 23 октября 1792 года возникло «Общество друзей свободы и равенства», но его разъяснительная работа увенчалась лишь скромным успехом. В выборах в учредительное собрание, состоявшихся 26 февраля 1793 года — первых выборах на немецкой земле, проходивших на основе буржуазно-демократических принципов, — участвовало всего лишь 13 процентов избирателей. Тем не менее 17 марта собрался «Национальный конвент свободных немцев по эту сторону Рейна» и провозгласил область между Ландау, Бингеном и Майнцем «свободным, независимым и неделимым государством». Вскоре после этого было принято решение о присоединении к Французской республике. Расценить вотум как «сепаратистский» может лишь тот, кто подчиняет идею свободы национальным соображениям. Только две недели просуществовала независимая Майнцская республика. 30 марта Франция подтвердила присоединение, а 23 июня 1793 года город был взят монархистскими войсками. Так завершилась вся эта трудная, насыщенная противоречиями республиканская интермедия в Майнце. В 1797 году французы снова вступили в город, при желании эмигрировавшие якобинцы могли вернуться назад, но господство Директории в Париже и растущая власть Наполеона создали новую ситуацию: отныне короткая жизнь майнцского демократического эксперимента могла вспоминаться только как эпизод. И эпизод был забыт. Понадобилась в наши дни пьеса Рольфа Шнайдера (а в науке между тем изучение истории якобинцев уже заняло свое место), чтобы воскресить в памяти жителей нынешней столицы земли Рейнланд-Пфальц, да и многих других, ранние демократические устремления их предков: воспоминания эти попросту вытеснены из немецкого исторического сознания. Драма Шнайдера «Майнцская республика» (1980) вместе с тем, конечно, еще и дидактическая пьеса; она учит: демократию нельзя насаждать насильно; если демократия хочет быть убедительной, она не должна нарушать собственные принципы.
Даже во время событий в Майнце Гёте продолжал свои собственные занятия. Из лагеря под Мариенборном он 24 июля послал Якоби «Учение о цветных тенях». Была у него с собой и поэма «Рейнеке-лис», и Гёте продолжал работу по улучшению текста. «Я теперь почти не покидаю палатку, правлю «Рейнеке» и пишу заметки об оптике» (из письма Гердеру от 15 июня 1793 г.). Еще весной 1793 года в Веймаре Гёте читал друзьям отрывки из своей обработки старого животного эпоса о хитроумном лисе. Эта «обработка — нечто среднее между переводом и пересказом», — писал поэт впоследствии в своих «Анналах». Этот средневековый сюжет, многократно использованный, Гёте хорошо знал с юных лет. В 1752 году Готшед переиздал поэму «Reinke de vos», выпущенную в 1498 году в Любеке на нижненемецком языке (поэма состояла из коротких — попарно рифмованных — двустиший) и снабдил это издание своим переводом в прозе. Гёте ознакомился не только с этим изданием, но и с вышедшим в Дельфте в 1485 году прозаическим вариантом, который был переиздан в 1783 году («Die Historie van reyanert de vos»). Удивительно, что Гёте выбрал для своего стихотворного переложения народного сатирического эпоса размер гекзаметра, которым написаны величайшие эпические творения мировой литературы — «Илиада» и «Одиссея» Гомера, «Энеида» Вергилия, а также «Мессиада» Клопштока. Правда, Иоганн Генрих Фосс, переводчик античных эпосов, использовал гекзаметр также и в крупных поэмах, рисующих сцены из жизни бюргеров и простонародья («Луиза», «Крепостные», «Вольноотпущенные», «Белильщица»). Этот емкий и динамичный стихотворный размер вполне устраивал Гёте; он уже применял его в «Римских элегиях», в «Венецианских эпиграммах» и некоторых других стихотворениях: размер этот давал простор повествованию неторопливо-занимательному и обстоятельному, вместе с тем форма изложения обретала истинно античное достоинство.
С этим шестистопным размером, допускавшим различную «начинку» между ударными слогами, Гёте обращался весьма вольно, что шокировало стиховедов, требовавших соблюдения правил древних языков (основывающихся на совершенно иных принципах) также и в немецком гекзаметре. Фосс издал в 1781 году свой перевод «Одиссеи», а в предисловии к переложению «Georgica» Вергилия, вышедшем в 1789 году, уточнил правила пользования гекзаметром. Гёте хоть и изрядно покорпел над этими теоретическими указаниями, однако никак не мог применить их на деле и, к счастью, не стал с ними считаться в работе над «Рейнеке-лисом». Рассуждения Фосса, при всей его добросовестности и серьезности, казались Гёте «сивилловыми темнотами» (9,400) — в этом по крайней мере Гёте признавался еще в «Кампании во Франции».