Гёте. Жизнь и творчество. Т. 2. Итог жизни
Шрифт:
К концу года Гёте уже мог обобщить итоги совместных раздумий об основных принципах эпоса и драмы в небольшой статье под названием «Об эпической и драматической поэзии».
Очень многое из того, что обсуждалось в переписке и беседах двух друзей, позднее вошло в теоретические статьи, которые Гёте писал на переломе века и которые, как впоследствии сделалось очевидно, остались свидетельствами «классического» понимания искусства на этой фазе жизни поэта.
Влиянию Шиллера, бесспорно, следует приписать, что Гёте склонился к строгой теории, зато сам Шиллер, благодаря сближению с Гёте, словно бы заново открыл для себя власть и значение всего предметного, эмпирического, «осязаемого». «Давно пора мне на время закрыть философскую лавку. Сердце тоскует по какому-либо осязаемому предмету», — признавался Шиллер 17 декабря 1795 года.
И это писал человек, который всего лишь несколько лет назад считал гётевский строй представлений «слишком чувственным»
В письме к Гёте от 14 сентября 1797 года Шиллер высказал мысли, уже лет десять, не меньше, обуревавшие Гёте. Несколькими фразами Шиллер определил сущность «классических» устремлений в искусстве тех лет; правда, определение носило лишь характер некой общей формулы. От формулы до воплощения творческого замысла — сложный путь этот приходилось всякий раз проделывать и осваивать заново.
«Поэт и художник должен обладать двумя свойствами: во-первых, он должен возвышаться над действительным, а во-вторых, он должен оставаться в пределах чувственного мира. Где соединяется то и другое, там перед нами эстетическое искусство. Но в неблагоприятной бесформенной природе он слишком легко вместе с действительным покидает и чувственное и становится идеалистическим, а если рассудок его не силен, то и фантастическим; или же он хочет и свойствами своего характера вынужден оставаться в пределах чувственного, и тогда вместе с тем он охотно остается также в пределах действительного и становится, в ограниченном смысле слова, реалистом, а если он совершенно лишен фантазии, то его творчество приобретает характер рабский и пошлый. В обоих случаях, стало быть, он не эстетичен.
Приведение эмпирических форм к эстетическим — трудная операция, и здесь обыкновенно недостает или тела, или духа — или правды, или свободы» (Переписка, 329).
Какие теоретические размышления ни пронизывали бы эту переписку, они никоим образом не ущемляли творческую индивидуальность каждого из поэтов, не оказывали на нее унифицирующего влияния в угоду общим принципам. Идеи эти выполняли регулирующую функцию и, разумеется, учитывались, раз уж они определяли задачу искусства, однако творческий литературный процесс на всех его этапах не был им подчинен. К тому же иные — прямые или скрытые — намеки в письмах Гёте ясно свидетельствуют о его боязни оказаться сверх меры вовлеченным в теоретизирование. Все, что совершалось в нем в момент творческого акта, он отнюдь не готов был полностью открыть пристальному анализирующему взгляду. Гёте не мог, а может, и не хотел выставлять этот акт на свет все охватывающего рассудка. «Человек же конкретен в конкретном своем состоянии, — однажды заметил Гёте в сложном, многозначном своем ответе Шиллеру, — вот и продолжается вечный самообман ради того, чтобы конкретному оказать честь, провозгласив его идеей» (письмо от 10 февраля 1798 года. — XIII, 182–183).
Показательно, насколько по-разному Шиллер и Гёте выражали свое отношение к произведению, над которым работали. У Шиллера всегда на переднем плане «субъект», стремящийся «овладеть» предметом. «Все больше овладеваю предметом», — писал он 27 февраля 1795 года о своем «Валленштейне». А в другой раз — 28 ноября 1796 года — жаловался, что «сюжет еще не вполне поддается мне». Что же касается Гёте, то тут, напротив, его творение словно бы обретало собственную жизнь, не поддававшуюся механически приказам субъекта-творца. «Мой роман теперь не успокоится, пока не закончится», — писал Гёте 23 декабря 1795 года, а 30 июля сообщал, что роман «предается послеобеденному сну, и я надеюсь, тем бодрее он встанет к вечеру» (Переписка, 175).
Взаимопонимание, конечно, не означало, что каждый из друзей соглашался с мнением другого. Однако готовность к спору, к тому же конгениальному, помогала обоим яснее осознать собственные творческие возможности и вытекающие отсюда задачи, обеспечивала непрестанный критический аккомпанемент творческого процесса. Временами, судя по всему, Гёте даже тяготился этим. В процессе работы над «Вильгельмом Мейстером» он как-то раз обронил: «Для Ваших идей я подыскал по своему вкусу тело». Не знаю, продолжал он, «узнаете ли Вы опять эти духовные существа в их новой земной оболочке». И поскольку друг уже успел дать ему кучу советов и сделать уйму замечаний, занявших много страниц, Гёте добавил: «Я почти склоняюсь к тому, чтобы отдать свое произведение в печать, не показывая его Вам» (письмо от 10 августа 1796 года. — Переписка, 182–183).
В том же месяце в письме к Земмерингу поэт сетовал на смешение физиологических и философских аспектов, которые Земмеринг допустил в одной из своих работ по естествознанию, и отмежевание от «философов» прозвучало здесь как энергичное
Не следует недооценивать также и раздражение, которое вызывала у Гёте критическая философия Канта. Строгий суд над созерцанием, над чувствами, доверчиво открытыми природе, над любовным влечением к предметности — все это обескураживало поэта. Уже в 1781 году была опубликована «Критика чистого разума», однако Гёте наверняка не стал ее изучать. И все же вокруг этой работы вращались в ту пору все разговоры интеллигенции, из которых Гёте и узнал, как Кант оценивает возможности человеческого познания. В статье «Влияние новейшей философии», опубликованной в 1820 году, поэт, оглядываясь на прошлое, рассказывает, как в свое время «благодаря известной наблюдательности» заметил, «что снова встает старый коренной вопрос: в какой мере наше собственное «я», а в какой — внешний мир способствует нашему духовному бытию?» Полемизируя с постулатами современной ему теории познания, Кант полагал необходимым прежде всего определить основные условия, при которых человек что-то познает. Правда, все наши знания берут начало в опыте, но опытом не исчерпываются, потому что воспринимаем мы все сущее в формах познания, предшествующих всякому опыту и носящих, таким образом, «априорный» характер. Только в этих априорных формах, присущих нашему способу познания, можем мы воспринимать окружающую реальность. Вещь, какой она представляется нам, и «вещь в себе» — не одно и то же. Опыт формируется под влиянием априорных форм восприятия пространства и времени, а синтетические суждения (стало быть, такие, содержание которых выходит за пределы уже заключенного в понятии) подчинены априорным категориям количества, качества, относительности и модальности. Гёте не стал особенно вникать в сложные, дифференцированные доказательства Канта, а попросту — с неким разлитым смутным одобрением и готовностью применить их к собственному методу — принял выводы «Критики чистого разума», хоть и чувствовал, что все больше отделяется от «кёнигсбергского старца».
«Априорность познания я вполне принял, как и априорность синтетических суждений: ведь, весь мой век творя поэзию и наблюдая жизнь, я действовал сначала синтетически, а затем — аналитически; систола и диастола человеческого духа были для меня что второе дыхание, нераздельное, вечно пульсирующее».
Во всяком случае, в этой «интерпретации» Гёте пользовался общими с Кантом понятиями. Также и статья «Наглядная сила суждения» скорее свидетельствует о способности Гёте к творческому освоению любой теории, нежели о его тонком философском восприятии. В 1788 году, уже после публикации «Критики практического разума», где идеи бога, свободы и бессмертия как некие «практические постулаты» вкупе с их производными этическими идеями признавались за человеком как разумной личностью, пусть в отрыве от всяческого опыта и его закономерностей, но притом как идеи, необходимые для человека как нравственного существа, — Гёте уже не требовалось никакого насилия над собой для приятия выводов критической философии. А уж с кантовской «Критикой способности суждения» (1790), где искусство, как и природа, объявляются самоцелью, чем обосновывается бескорыстное восхищение Прекрасным, нетрудно было согласиться поэту, еще в Италии, вместе с Карлом Филиппом Морицем, высказывавшему сходные идеи. Правда, то обстоятельство, что Кант приписывал человеку «радикальное зло», вызвало у поэта сердитые возражения и толкнуло его на следующий полемический выпад: «Кант испачкал позорным пятном радикального зла философский плащ, который честно носил в течение долгой жизни, и все для того, чтобы соблазнить и христиан приложиться к его подолу» (из письма к Гердеру и его жене от 7 июля 1793 г. — XII, 373).
Высвобождение из изоляции
Общение с Шиллером помогло Гёте не только спокойно снести странности «новейшей философии», но и самым удобным образом поближе с ней ознакомиться. Шиллер же годами увлеченно занимался философией Канта, иногда пытаясь смягчить ее местами, особенно в сфере этики, непререкаемый дуализм. Так, по Шиллеру, долг и влечение не должны непременно оставаться антиподами, а при осуществлении категорического императива — сливаться воедино.
В конце августа 1794 года были написаны Шиллером важные письма о творчестве Гёте. И уже в сентябре Гёте пригласил нового друга приехать в Веймар и остановиться у него в доме. Шиллер «с радостью» принял это предложение, однако не стал скрывать от Гёте, что по причине болезни, с ее мучительными ночными приступами, никогда заранее не знает, когда будет чувствовать себя хорошо, и заключил свое сообщение волнующей фразой: «Прошу только о печальной вольности — иметь право быть у Вас больным» (письмо Шиллера от 7 сентября 1794 г. — Переписка, 12).