Гёте. Жизнь как произведение искусства
Шрифт:
В письме Лангеру он анализирует препятствия к этому с точки зрения пиетизма. Пиетисты призывают человека избавиться от любви к самому себе, ибо она мешает богу воздействовать на душу. Но именно в этом «себялюбии», пишет он, и заключается главная его трудность – оно слишком «сильно» в нем. Он не может отказаться от любви к себе, так как она есть неотъемлемая часть его страсти, и предмет этой страсти – сочинительство, а не бог. Вот решающая фраза из этого самоанализа: «Мой пылкий разум, мое остроумие, мои усилия и весьма обоснованная надежда со временем стать хорошим писателем – вот, если быть честным, важнейшие теперь препятствия на пути к полной перемене взглядов». Живой ум и изобретательность делают его в глазах набожных людей человеком, «слишком несобранным в силу своей привязанности к этому миру» [152] .
152
WA IV, 51, 33–34 (24.11.1768).
Но он и не желает избавляться от «привязанности к миру», зная, что она делает его поэтом в том смысле, в каком ему близко это понятие. Он любит свет, пиетисты же предпочитают
Сближение Гёте с пиетистами поддерживает его склонность к скрупулезному самонаблюдению. Пиетизм отличает прислушивание к самому себе и анализ малейших движений и изменений в невидимых глазу отношениях души с богом. Для описания этого анализа со временем возникла особая терминология, которой Гёте пользуется так уверенно, что вскоре она становится для него податливым инструментом выражения душевных переживаний безотносительно религиозных интенций. Например, когда он говорит об «открытости сердца» [154] , то имеет в виду не только открытость души богу, как понимают этот термин пиетисты, но и сердечную открытость между людьми. В письмах Лангеру он и свои эротические «сердечные дела» – отзвуки расставания с Кетхен – описывает через пиетистские понятия любви к Иисусу в человеческом сердце. В душе его такой «холодный покой», словно он совсем забыл Кетхен; душа «тиха, в ней нет влеченья» [155] . Так пиетисты обычно писали о душе, глухой к Иисусу; Гёте теми же самыми словами описывает угасание своей любви к Кетхен. «Историей моего сердца» [156] называет он свои эпистолярные признания, а любовь этого сердца обращена то к Кетхен, то к Иисусу. Кетхен он потерял, быть может, ему удастся найти Иисуса? В начале 1769 года он шлет отчет о первых успехах: «Видите, дорогой Лангер, <…> Спаситель наконец поймал меня, слишком долго и слишком быстро я от него убегал, и вот он схватил меня за волосы». Впрочем, он еще не совсем в этом уверен. В том же абзаце он тяжело вздыхает: «Но волнуюсь! Волнуюсь! Все еще слаб в вере!» [157]
153
WA IV, 51, 36 (17.1.1769).
154
WA IV, 51, 29 (8.9.1768).
155
Там же.
156
WA IV, 51, 37 (середина октября 1769).
157
WA IV, 51, 36 (17.1.1769).
По всей видимости, опыта духовного перерождения, как его понимали пиетисты, Гёте так и не пережил. А как было бы чудесно, если бы он у него был! Впрочем, он и так в состоянии его изобразить. Он проникается этим чувством и настраивает свою манеру изложения на тональность сердца Иисуса. И тогда уже вовсе не нужно говорить о самом Иисусе – можно сосредоточиться на собственном сердце. Все внимание обращено на него. Как несколько лет спустя Гёте напишет в «Вертере»: «Потому-то я и лелею свое бедное сердечко, как больное дитя, ему ни в чем нет отказа» [158] .
158
СС, 6, 11.
Лангер в этом эксперименте с набожностью направлял душу Гёте издалека. Другой учитель – Сюзанна фон Клеттенберг, подруга и дальняя родственница матери – находилась в непосредственной близости. Ей было за сорок, жила она в родовом поместье в черте города, за мужем не была. О ее физическом существовании заботились слуги, а о духовном спасении – гернгутеры. Впрочем, принимая их заботу, она все же предпочитала вести благочестивую жизнь на свой лад. Когда-то давно она была помолвлена с городским шультгейсом Оленшлагером, но через какое-то время они расстались, потому что невеста отличалась возвышенными духовными устремлениями, а жених – приземленностью интересов. После этого она посвятила себя своему духовному жениху – Иисусу, окружила его культом любви, а с прочими мужчинами поддерживала лишь сестринские или, как в случае с молодым Гёте, материнские отношения. «Занятием, которому она предпочтительно, если не исключительно, предавалась, – пишет Гёте в “Поэзии и правде”, – было приобретение нравственного опыта, который дается только человеку, способному наблюдать за собою; не в меньшей степени занимали ее и религиозные предметы, каковые она метко и остроумно подразделила на естественные и сверхъестественные» [159] .
159
СС, 3, 286.
В романе «Годы учения Вильгельма Мейстера», а именно в шестой книге, озаглавленной «Признания прекрасной души», Гёте рисует портрет этой женщины, используя ее собственные дневниковые записи и письма и облекая все это в форму автобиографических воспоминаний. Текст этот позволяет почувствовать, какого рода набожность привлекала в то время самого Гёте.
К Спасителю Клеттенберг привели не угрызения совести и не страх. Богословские тонкости также не сыграли никакой роли в ее религиозной жизни. Она проявляла значительный интерес к естественным наукам и теоретическим размышлениям, но не считала нужным искать обоснований своего личного бога. Бог был для нее некой очевидностью, ощущением внутреннего счастья, откровением сердца. Иисус жил внутри нее как «друг», с которым ее связывала эротически окрашенная любовь. «Заповеди я помню нетвердо, – читаем мы в “Признаниях прекрасной души”, – ничего не возвожу в закон; внутреннее тяготение руководит мною и наставляет
160
СС, 7, 344.
В лице Сюзанны фон Клеттенберг Гёте нашел изящное благочестие без ханжества, живущее из собственного внутреннего источника, без стесняющего противоречия между чувствами и нравственным рассудком, непосредственным опытом и догматическими принципами. Клеттенберг не верила в некую внешнюю божественную реальность; она верила в свою самость, которая в единении с Иисусом становится все лучше, поднимается все выше и при этом обретает спонтанность, жизнелюбие и новые возможности самовыражения. Эта душа прекрасна, потому что ничто не принуждает ее извне, и ей самой нет нужды себя принуждать. Нравственность у нее отличается эстетическим изяществом.
Для прекрасной души, в отличие от гернгутеров, «крест, смерть и склеп» (Ницше) играют лишь незначительную роль. Поэтому она называет себя «сестрой гернгутерской общины на свой лад» [161] . Она, безусловно, верит в жертвенную смерть Христа на кресте, но «что есть вера?» – вопрошает она. И сама же отвечает: «Что будет мне за польза, ежели я почту истинным рассказ о каком-то событии? Мне надо проникнуться его воздействием, его последствиями». Она говорит о «порыве», что влечет нашу душу «к далекому возлюбленному» [162] . При этом почти физически ощущает процесс освобождения – это чувство и становится для нее истиной, которая лишь позже может быть облечена в форму догматов веры. Если же ты ничего не чувствуешь, то нет и смысла спорить об истинности слов, даже если это слова Евангелия. В подобных догматических распрях и благочестивые люди нередко «скатывались до несправедливости и чуть не загубили свою лучшую внутреннюю суть, цепляясь за внешнюю форму» [163] .
161
СС, 7, 326. Перевод несколько изменен. – Прим. пер.
162
СС, 7, 322–323.
163
СС, 7, 328.
Клеттенберг слишком часто говорит о «бодрости духа», с которой она, невзирая на болезнь, проживает свою жизнь и укрепляется в вере. В романе Вильгельм связывает эту бодрость духа с «чистотой» ее бытия. «В этом манускрипте особенно поразила меня, я бы сказал, безупречная чистота бытия не только ее самой, но и всех, кто ее окружал, самостоятельность ее натуры и неприятие всего, что не было созвучно ее благородному, любвеобильному душевному строю» [164] .
Оглядываясь назад, Гёте спрашивает себя, что Клеттенберг, со своей стороны, находила в нем привлекательного. «Она восхищалась тем, что дала мне природа, и многим из того, что я приобрел сам» [165] . Его беспокойство, нетерпение, его стремления и искания не отталкивали ее: она полагала, что они «происходят от непримиренности с Господом Богом» [166] . Ему просто нужно было достичь примирения с ним. Для нее было важно, чтобы человек пребывал в согласии с самим собой. Ей совершенно не было нужно, чтобы что-то делали ради нее. В молодом Гёте она чувствовала и ценила эту одухотворенную своенравность. Ей не хотелось обращать его в свою веру: вера должна была зародиться в нем самом. И когда он «выказывал себя <…> чуть ли не язычником», ей это было «милее, чем прежде, когда я пользовался христианской терминологией, с которой не умел должным образом управляться» [167] .
164
СС, 7, 427.
165
СС, 3, 287.
166
Там же.
167
СС, 3, 537.
Гёте было чуждо давящее ощущение собственной греховности – и это удерживало его от сближения не только с фрейлейн Клеттенберг, но с гернгутерами. Он называл себя последователем пелагианства – учения, которое в истории христианской догматики отличалось тем, что не считало человеческую природу изначально испорченной и греховной. Именно это и импонировало Гёте, ибо для него природа, как зримая, так и внутренняя, во всем ее «великолепии» [168] была источником радости, а не порока. Он не знает, должен ли он молить бога о прощении, признается он однажды Клеттенберг, не чувствуя за собой сознательной вины, а за то, что происходит помимо его воли, он не чувствует ответственности.
168
СС, 3, 538.
В беседах с Клеттенберг Гёте мог позволить себе быть откровенным: она в любом случае благоволила ему. Кое-что она понимала и в его болезни, так как и сама страдала туберкулезными кровотечениями. Временными улучшениями она была обязана умению доктора Метца. Доктор Метц принадлежал к гернгутерской секте строгого соблюдения. Это был «непонятный мне человек, с хитрецой во взгляде, велеречивый, но при этом довольно бестолковый» [169] . Его окружала атмосфера таинственности, и члены общины верили, что он обладает секретом каких-то волшебных снадобий. Этот набожный человек не боялся экспериментировать на границе между медициной и колдовством.
169
СС, 3, 287.