Гёте. Жизнь как произведение искусства
Шрифт:
Не слишком ли благоразумно это звучит? Это не та любовь, которая, подобно стихии, сметает на своем пути любые препятствия. Это не любовь Вертера, а, скорее, сдержанная осмотрительность его противоположности – Альберта, который в романе, как известно, показан с неприглядной стороны. Гёте знал, что отец не сможет смириться с его романом с дочкой трактирщика, если он перерастет в серьезные отношения. Поэтому он предпочел вовсе ничего ему не говорить и посвятил в свое новое увлечение только сестру, и то лишь вскользь упомянув о нем как о чем-то незначительном. Среди новых знакомых нельзя не вспомнить о малышке Шёнкопф, пишет он Корнелии по-французски. Она дочка хозяина гостиницы, заботится о его белье и гардеробе; в этом она разбирается очень хорошо, и ей приятно помогать ему по мере сил, за это он ее и любит [81] . Гёте не хотелось вызывать у сестры ревность, вот он и придумал эту историю; но насколько отличается она от любви, о которой он рассказывает своему ближайшему лейпцигскому другу Беришу!
81
WA IV, 1, 86 (11.5.1767).
Эрнст Вольфганг Бериш был старше Гёте на одиннадцать лет. Гёте познакомился с ним в то же время, что и с Кетхен, в гостинице Шёнкопфа. Бериш стал для него другом и духовным наставником. Молодой Гёте, как правило,
Бериш приехал в Лейпциг в качестве гувернера двенадцатилетнего графа фон Линденау и вместе со своим воспитанником поселился в Ауэрбаховском подворье, в двух шагах от квартиры Гёте. Он был чудаком, и внешность его тоже отличалась оригинальностью: высокий, худой, с длинным острым носом. Он имел весьма аристократические манеры, и если бы не отвращение к ярким цветам, то его можно было бы описать как галантного представителя эпохи рококо. Одевался он только в серое, изыскивая одежды самых разных оттенков этого цвета – серо-голубого, серо-зеленого, серо-серого. С несколько торжественной пристойностью поведения контрастировал его веселый плутовской нрав, отвергавший все банальное и посредственное. Так, например, он презирал поэтов, отдававших свои произведения в печать: лучшие творения должны распространяться в рукописях. Поэтому и понравившиеся стихи молодого Гёте он переписывал от руки и подшивал в тетрадку под названием «Аннетта», которая должна была стать подарком его молодому другу и послужить напоминанием впредь и самому делать так же. Главным его требованием было сохранять нейтральность и быть выше всего происходящего. Он высмеивал напыщенность и глупость в поведении и литературе. Его насмешек боялись. Утонченность внешнего вида и манер соединялась в нем с естественностью чувств, которая, однако, не вырождалась в неотесанность, как это позднее было в «Буре и натиске». Вместе с Гёте он прогуливался по паркам в предместьях Лейпцига, где встречался с девицами, которые, как, оправдывая друга, пишет Гёте в «Поэзии и правде», были лучше, чем их слава. На эти прогулки Бериш брал с собой не только Гёте, но иногда и своего воспитанника, что в конце концов стоило ему места: в октябре 1767 года его попросили уйти. Впрочем, ему это пошло только на пользу, потому что вскоре после этого он был приглашен гувернером к наследному принцу Дессаускому. Гёте тяжело переживал потерю. В одной из трех од к Беришу он изливает свой гнев:
Пора! Уходишь — Иди! Так надо. Тут не житье Тому, кто честен. Смрад от болот И осенняя сырость Тут слились — Нераздельно, навеки [82] .Бериша Гёте с самого начала посвятил в свои отношения с Кетхен. Сначала он шлет сообщения о своих победах: ему удалось завоевать сердце девушки, благосклонности которой искали очень многие. Он пишет на французском (только потом, когда страсть разгорится, а вместе с ней усилится и ревность, он будет писать по-немецки): приятно видеть, как другой напрягает все свои силы, чтобы понравиться, а он сам неподвижно сидит в своем углу, не делает комплиментов, не флиртует, так что тот другой считает его дураком, лишенным обходительности и светских манер, – а в итоге этот дурак получает дары, за которыми другие готовы были бы отправиться на край света [83] .
82
СС, 1, 64–65.
83
WA IV, 1, 62 (8.10.1766).
Эта самонадеянность продержалась недолго. Кетхен по работе должна была постоянно общаться с молодыми людьми. В октябре 1767 года у Шёнкопфов квартировал студент из Прибалтики, некий Рыден. Это был русский немец, статный, красивый и знающий себе цену, – одним словом, типичный любимец женщин. Гёте потерял покой. В его душу закрались самые страшные подозрения. Кетхен уже знала его характер и пыталась успокоить: «Даря мне самые нежные и страстные ласки, она просила не мучить себя ревностью и клялась навсегда быть моей. А разве можно хоть чему-то не поверить, когда любишь? Но в чем она может поклясться? Может ли она поклясться всегда думать так, как сейчас, может она поклясться, что сердце ее не будет больше биться? И все же я хочу верить в то, что она это может» [84] .
84
WA IV, 1, 101 (начало октября 1767).
Гёте описывает своему другу сцену, приведшую его в ярость. Рыден вошел в комнату и обратился к госпоже Шёнкопф с просьбой дать ему карты таро. Тут же сидела и Кетхен. Она провела ладонью по лицу, как если бы ей что-то попало в глаз. Гёте этот жест был знаком – он уверен, что правильно его истолковывает: она делает так, когда хочет скрыть смущение или когда краснеет. Почему она смутилась? Почему покраснела? Ответ ясен: между Рыденом и Кетхен что-то было. «Влюбленный видит острее, – пишет он Беришу, – но зачастую слишком остро. Дай мне совет <…> и утешь меня <…>. Только не смейся надо мной, даже если я этого заслуживаю» [85] .
85
WA IV, 1, 102 (начало октября 1767).
Мы не знаем, какой совет дал ему Бериш, потому что его письма не сохранились. Скорее всего, он не стал бить тревогу, потому что уже по следующему письму мог судить о том, что ревнивый любовник сохранил достаточно самообладания, чтобы сочинить «Свадебную песнь», где с наслаждением рисует радость обладания женщиной:
В покое брачном, в полумраке, Дрожит Амур, покинув пир, Что могут россказни и враки Смутить постели этой мир [86] .86
СС, 1, 61.
В октябре Бериш уезжает из Лейпцига, и теперь вослед ему несется неудержимый поток писем. Гёте подробнейшим образом описывает взлеты и падения своей души, муки ревности, минуты покоя. Нельзя не заметить, что эти описания становятся все более и более литературными, как будто автор писем превратился в персонажа эпистолярного романа. Вот он на нескольких страницах пишет о своих любовных
87
WA IV, 1, 127 (2.11.1767).
Влюбленный и неутомимый автор писем и в самом деле охвачен огнем чувств; он – главное действующее лицо в этой пьесе, но он же и наблюдатель. Он не ищет новых переживаний и не терзает себя нарочно, с тем чтобы выразить пережитое словами. Он не погружается в чувства любви лишь для того, чтобы о них написать, но когда он о них пишет, в них появляется особая острота. В письмах он упорядочивает свои любовные муки, инсценирует их, продлевает и усиливает, словно создавая в процессе письма еще одну воображаемую сцену. Получается, что письма адресованы не только Беришу – они адресованы и ему самому, будущему писателю. Он сам сидит в зрительном зале и разыгрывает перед собой то, о чем он пишет. Все довольно запутанно: Гёте переживает некую историю, которая при этом достигает своего полного воплощения лишь в процессе ее упоительного описания. Настоящий роман в письмах в духе «Вертера» напоминает эта серия дневниковых донесений Беришу, начавшаяся 2 ноября 1767 года и продолжавшаяся почти до конца месяца. Он старается писать так, чтобы сократить сразу две дистанции – ту, что отделяет его от любовного переживания, и ту, что отделяет его от друга. «Эта рука, которая теперь касается бумаги, чтобы написать тебе, эта счастливая рука прижимала ее к моей груди». Та же рука, что ласкала любимую, теперь пишет письмо. Гёте переносит прикосновение возлюбленной на читающего друга. Процесс письма создает интимную связь между тремя героями этой драмы. 10 ноября в 7 часов вечера он снова пишет, но это не обычное письмо, а крик души: «Ах, Бериш, что это за минуты! Тебя нет рядом, а бумага – ледяной приют по сравнению с твоими объятьями» [88] . И вот мы уже видим (как видит это и сам автор письма), как он своими словами и фразами разжигает огонь страстей: «Моя кровь улеглась, я смогу говорить с тобой спокойнее. Но смогу ли я при этом быть рассудительнее? Бог его знает. Нет, не смогу». Он то и дело перебивает себя, останавливается, начинает сначала. «Я очинил перо, чтобы передохнуть. Посмотрим, получится ли у нас продвинуться дальше. <…> Аннетта делает – нет, не делает. Молчи, не говори ничего, я хочу рассказать тебе все по порядку». И после этого следует описание очередной сцены ревности. Кетхен пошла в театр без него. Он – за ней. «Я нашел ее ложу. Она сидела в углу. <…> За ее креслом – г-н Рыден в очень трогательной позе. Ах! Представь себе, каково было мне! Только представь! На галерке! С биноклем! И вижу это! Проклятье! О, Бериш, я думал, моя голова лопнет от ярости. Давали “Мисс Сару”. <…> Взгляд мой был устремлен на их ложу, а сердце плясало в груди. Он вскоре наклонился вперед <…>. Он то отходил назад, то наклонялся к ней через спинку кресла и что-то ей говорил, я скрежетал зубами и смотрел. Слезы выступили у меня из глаз, но лишь оттого, что я все время напряженно вглядывался, плакать я не мог весь этот вечер» [89] . Его первой мыслью было бежать домой, чтобы описать другу пережитое. Потом он все же остается еще на минуту, сомневаясь, действительно ли он видит то, что видит, или то, что хочет видеть: «Я видел, как она встретила его совсем холодно, как она отвернулась от него, как она едва удостоила его ответа <…>. Ах, мой бинокль не льстил мне так, как льстила мне моя душа, мне хотелось это видеть!» Терзаемый сомнениями, он несется домой, садится за стол. «Снова новое перо. Снова несколько минут покоя. О, друг мой! Уже третья страница. Я мог бы написать тебе тысячу страниц, не чувствуя усталости». Но все же вскоре усталость одолевает его, он засыпает прямо за столом, потом просыпается, берет себя в руки: «Но эта страница должна быть исписана еще сегодня. Мне многое надо тебе рассказать». Вообще-то инцидент уже исчерпан, и Гёте приходится подключать воображение, которое он восхвалял на все лады несколько дней назад: «Воображение находит радость в том, чтобы бродить по просторным таинственным полям образов и искать среди них слова тогда, когда правде непозволительно идти прямым путем» [90] . Поскольку все, что можно было рассказать о пережитом, он уже поведал другу, Гёте предается фантазии, рисующей ему ближайшее будущее: «Что я стану делать завтра? Я знаю. Я буду спокоен до тех пор, пока не войду в ее дом. И тогда мое сердце начнет биться в груди, и когда я услышу ее шаги или голос, оно будет биться еще сильнее, а после обеда я уйду. Если же я ее увижу, то слезы навернутся мне на глаза, и я подумаю: пусть бог простит тебя так, как прощаю тебя я, и подарит тебе все те годы жизни, что ты крадешь у меня; так я буду думать, смотреть на нее и радоваться, что я наполовину поверил, что она меня любит, и снова уйду. Так будет завтра, послезавтра и всегда».
88
WA IV, 1, 134 (10.11.1767).
89
WA IV, 1, 137. (10. 11. 1767).
90
WA IV, 1, 128 (2.11.1767).
Какое-то время он продолжает писать в том же духе, а потом наконец отправляется в постель. Наутро он еще раз перечитывает письмо и остается доволен. «По этому жгучему желанию и столь же жгучей ненависти, этому неистовству и этому наслаждению узнаешь ты юношу и пожалеешь его». И после следует фраза, которая впоследствии вновь появится в «Вертере» и станет крылатой: «То, что вчера превратило для меня мир в ад, сегодня делает его небесами» [91] . Здесь мы становимся свидетелями того, как из безудержного потока письменной речи выделяется одна сияющая глубоким смыслом фраза, которая будет храниться во внутреннем архиве автора для последующего литературного применения. Два дня спустя – это бесконечное письмо все еще не отправлено – Гёте, перечитав его несколько раз, замечает: «Из моего письма могла бы выйти какая-нибудь вещица» [92] .
91
WA IV, 1, 141 (11.11.1767).
92
WA IV, 1, 143 (13.11.1767).