Гёте. Жизнь как произведение искусства
Шрифт:
У Вертера не получается завоевать Лотту. Но еще хуже то, что теперь его мучает не безудержная страсть, а страх, что воображение, которое до сих пор служило ему верой и правдой, может притупиться. Его пугает возвращение к «трезвому, холодному сознанию» [445] . Лотта ускользает, но гораздо страшнее то, что иссякает его воображение, что он теряет самого себя. «У меня больше нет ни творческого воображения, ни любви к природе, и книги противны мне. Когда мы потеряли себя, все для нас потеряно» [446] . Это чрезвычайно важно. Он теряет не столько любимую женщину, сколько себя самого. Что это означает? «…исчезла священная животворная сила, которая помогала мне созидать вокруг меня миры» [447] , и поэтому молодой человек решает убить себя.
445
СС, 6, 76.
446
СС, 6, 45.
447
СС, 6, 71.
События
Безусловно, «Страдания юного Вертера» – роман о несчастной любви. Большинство читателей именно так его и воспринимали. Но в то же время он рассказывает о судьбах и власти воображения, которое Вертер называет своим «сердцем»: «оно одно источник всего, всей силы, всех радостей и страданий» [448] .
448
СС, 6, 62.
«И тогда я, – пишет Гёте Лафатеру, – одолжил его истории свои чувства, что вместе сложилось в удивительное целое» [449] . Автор, однако, не тождественен Вертеру, хотя они и очень близки: неслучайно Гёте пишет не о нем, а от его лица. Если бы Гёте хотел продолжить столь успешную (с момента появления «Юлии, или Новой Элоизы» Руссо) традицию эпистолярного романа, то он изложил бы эту историю в виде переписки с предполагаемым взаимным влиянием двух ее участников, что позволило бы более объективно представить происходящее. Однако роман о страданиях Вертера, если не считать заключительного пассажа от лица вымышленного издателя, состоит из писем самого Вертера, которые, за исключением нескольких посланий к Лотте и Альберту, адресованы его другу Вильгельму, никак себя не проявляющему на страницах романа. Это создает у читателя ощущение, будто обращаются непосредственно к нему и будто он, хочет он того или нет, втянут во внутренние переживания персонажа.
449
WA IV, 2, 156 (26.4.1774).
В «Поэзии и правде» Гёте объясняет, что выбрал эту форму эпистолярного монолога потому, что свои собственные размышления он часто облекал в форму «беседы» [450] . Беседы? Но с кем, если никого рядом нет? Что ж, сгодится и воображаемый собеседник. Мучительные раздумья и самокопание ему не свойственны. То, что его волнует, он хочет обсудить, проговорить. Проговаривать что-то – означает искать себя. В высказанном и затем записанном слове он создает и представляет себя, в том числе и для себя самого. О том, кто он, он всегда может узнать лишь тогда, когда скажет это. Или напишет. Здесь уместно вспомнить об экспрессивных, исступленных письмах, которые Гёте в годы учебы в Лейпциге писал Беренсу. Именно тогда он почувствовал в этом процессе творящую, самотворящую силу. Это были обычные письма, но в то же время это была уже литература. Тогда окольная дорога к себе проходила через реального человека – Беренса. Письма Вертера адресованы вымышленному получателю – публике.
450
СС, 3, 486.
Автор создает персонажа, который проявляет себя в том, что пишет. Автор пишет и заставляет писать своего героя. Он возвышается над ним, и он же сидит у него внутри. Гёте – это Вертер, но Вертер – не Гёте: автор изначально шире своего героя. Порой это приводит к парадоксальным несовпадениям. Так, по воле автора Вертер жалуется на то, что, созерцая природу, не может «перекачать в мозг хоть каплю воодушевления» [451] , хотя несколькими строками ранее он подробно описывает свои впечатления от соприкосновения с природой. Вертер оказался загнанным в угол, не автор, но по воле автора Вертер пишет так, как не смог бы никогда писать в том оцепенении, в каком он находился: «Теперь я смотрю в окно и вижу, как солнце разрывает туман над дальними холмами и озаряет тихие долины, а мирная река, извиваясь, бежит ко мне между оголенными ивами, и что же?» [452]
451
СС, 6, 71.
452
Там же.
Как правило, такие несоответствия остаются незамеченными, однако они указывают на одну важную проблему. Эмоциональное описание может и в самом деле проистекать из соответствующего чувства и выражать его, но, с другой стороны, оно может просто представлять это чувство в его отсутствие. Вертер создает этот образ тихой долины, чтобы сказать: смотрите, какую гамму чувств можно было бы испытать, глядя на этот пейзаж, но как жаль, что я теперь совершенно ничего не чувствую! По воле автора Вертер описывает те чувства, которые он переживает, и те, которые он хотел бы, но не может пережить, ибо утратил самого себя. В «Вертере» Гёте пишет об «обессилевшем <…> создании» [453] . Выше уже говорилось о том, что теряет человек, теряющий себя: единственный животворящий принцип – воображение.
453
СС, 6, 72.
Воображение
454
СС, 6, 13.
455
СС, 6, 76.
В «Вертере» есть что-то от «Дон-Кихота» – этого классического романа на тему власти литературы. Вертер, конечно, не борется с ветряными мельницами, но, вооружившись сильными впечатлениями от прочитанного, воюет против невозможности своей любви. Этот роман реалистичен не только в изображении характера героя, но и в описании той культурно-литературной среды, которая этот характер сформировала. Вертер – литературный персонаж в двояком смысле этого слова. Во-первых, он герой романа, а во-вторых, он персонаж с характером, сложившимся под влиянием литературы. Вертер – это то, что он прочитал. Чувствительная натура, вышедшая из века бездарных борзописцев, как называл современную ему эпоху Шиллер. Это роман о власти литературной моды, впоследствии сам вошедший в моду и вмешавшийся в жизнь современников, которые стали думать и жить «по Вертеру». Хотя сведения о подражательных самоубийствах были не более чем слухом, слух этот упорно держался с момента выхода книги до наших дней. Сам Гёте в своей автобиографии тоже не мог оставить его без внимания: «Но если я, преобразовав действительность в поэзию, отныне чувствовал себя свободным и просветленным, то мои друзья, напротив, ошибочно полагали, что следует поэзию преобразовать в действительность, разыграть такой роман в жизни и, пожалуй, еще и застрелиться» [456] . Все, что нужно было сказать по поводу этих слухов, в 1775 году сказал философ Кристиан Гарве: «Весьма сложно кого бы то ни было соблазнить на самоубийство» [457] .
456
СС, 3, 498.
457
HA 6, 531.
Но и помимо самоубийств в подражание Вертеру роман имел оглушительный успех у читающей публики и был прочитан едва ли не всеми любителями изящной словесности. Его сразу же перевели на все европейские языки. Только за первый год он выдержал семь переизданий в Германии, не считая огромного числа незаконных перепечаток. Градом посыпались пародии и опровержения. Многими роман был прочитан как оправдание самоубийства, что заставило вмешаться духовенство и других официальных блюстителей морали. В Лейпциге богословский университет добился того, что книга была запрещена. Это, разумеется, еще больше подогревало интерес читателей.
Корифеи литературной сцены, которые довольно сдержанно отнеслись к «Гёцу», – Клопшток, Виланд, Лессинг, теперь не скупятся на похвалу, но при этом находят повод и для критики. Так, к примеру, Лессинг сообщает, что книга доставила ему «удовольствие» [458] , однако характер Вертера, по его мнению, не вызывает симпатии. Он слишком мягкий, изнеженный, и хотя его натуре присуща определенная поэтичность, в ней совершенно отсутствует нравственная красота.
Роман положил начало новой эпохи, что до него не удавалось сделать ни одному литературному произведению. Он привнес в мир новое звучание, новое стремление к субъективности. «Я ухожу в себя и открываю целый мир» [459] , – пишет Вертер, и многие вслед за ним поступают так же. При этом не каждый обнаруживает внутри себя такой мир, который заслуживает, чтобы о нем рассказали другим. Гёте излил свою душу, тем самым совершив революцию в литературе. До этого душевные откровения регламентировались церковью и общественной моралью. Теперь эти строгие правила относительно раскрытия душевных переживаниях были сняты. Каждому хотелось, как Вертер, свободно и оригинально судить и говорить обо всем – о любви, браке, нравственности, религии, искусстве, воспитании детей, безумии и государственных делах. У человека должна быть возможность говорить обо всем, что его заботит и тяготит. Внутренняя природа, чувства человека, его индивидуальность – все это должно быть услышано. Индивидуальный разум отныне ставится выше коллективного. Правда отдельного человека – истинная правда, утверждает Вертер и добавляет, что «несноснее всего слушать ничтожные прописные истины, когда сам я говорю от полноты сердца» [460] .
458
VB 1, 74 (26.10.1774).
459
СС, 6, 13.
460
СС, 6, 40.