Гёте. Жизнь как произведение искусства
Шрифт:
Союз добродетели привлекал пятнадцатилетнего Гёте потому, что его тянуло к старшим и, как ему казалось, более зрелым товарищам. Он ощущал свое превосходство над сверстниками, и их общество быстро ему надоедало. Во Франкфурте у него было несколько друзей: Людвиг Моорс – сын судебного заседателя и бургомистра; Адам Горн – сын мелкого чиновника городской канцелярии; и Иоганн Якоб Ризе – также из хорошей семьи. Эти трое часто собирались вместе, устраивали вылазки на природу, читали вслух, говорили и спорили. Гёте в этой компании был бесспорным лидером. «Мы всегда оставались лакеями» [53] , – вспоминал впоследствии Моорс, а Горн, последовавший за своим другом в Лейпциг, писал оттуда в письме Моорсу, что и здесь на Гёте нет управы: «На чью бы сторону он ни встал, всегда побеждает, – ты же знаешь, какой вес он умеет придать даже самым иллюзорным основаниям» [54] .
53
Цит. по: Bode 1, 174.
54
VB 1, 12 (3.10.1766).
Нетрудно заметить, что молодой Гёте
Среди друзей Гёте всегда оказывался в центре внимания. Обычно именно от него исходили идеи новых игр и развлечений. Впрочем, «игра в марьяж» была не его затеей: чтобы избежать спонтанного образования парочек и их поспешного обособления, решено было тянуть жребий и таким случайным образом определять пары на ближайшую неделю, чтобы этой полушутливой мерой сплотить всю компанию. Неудивительно, что любопытному и озорному Гёте эта затея пришлась по вкусу. Благодаря ей, после печальной истории с Гретхен он мог еще какое-то время упражняться в искусстве шутливого флирта и отодвинуть момент серьезных переживаний в любви и не только. Так он, по его словам, учился находить «поэтическую сторону в самых будничных предметах» [55] .
55
СС, 3, 200.
Глава вторая
Лейпциг. Жизнь на широкую ногу. Великие мужи прошлого. История с Кетхен. Подготовка к написанию романа в письмах. Бериш. Лекарство против ревности: «Капризы влюбленного». Практические занятия искусством. Дрезден. Уход со сцены. Истощение сил
После постыдной истории с Гретхен и отказа, полученного от Союза добродетели, в шестнадцатилетнем Гёте зарождается неприязнь по отношению к родному Франкфурту. «Уличные странствия» уже не доставляли ему удовольствия, старые городские стены и башни опротивели, как и люди, особенно те, кому было известно о его злоключениях. Все теперь виделось ему в мрачном свете, даже отец. «И разве я не знал, что после стольких трудов, усилий, путешествий, при всей своей разносторонней образованности он в конце концов вынужден был вести одинокую жизнь в четырех стенах своего дома, жизнь, какой я никогда бы себе не пожелал?» [56] Гёте хочет уехать, хочет учиться в университете. Отец тоже считает, что одаренному юноше, который уже многому научился играючи, пора приступать к серьезным занятиям. Сына влекло в Гёттинген, к лучшим учителям античной истории и филологии, Гейне и Михаэлису. Изучение «древних» должно было придать глубину и наполненность его легковесным стихам. Он стремился к строгости и дисциплине и хотел подготовиться к академической деятельности в сфере «изящных наук». Однако отец настаивал на том, чтобы сын, как когда-то он сам, изучал юриспруденцию в Лейпциге. У него сохранились кое-какие связи, которые он мог использовать в случае надобности. Часами рассказывал он сыну о его будущих занятиях; сын же слушал его разглагольствования, втайне продолжая лелеять свои литературно-филологические планы. Или, как он, напишет впоследствии, слушал «безо всякого пиетета» [57] .
56
СС, 3, 203.
57
СС, 3, 204.
Осенью 1765 года Гёте прощался с друзьями своей юности. Им тоже не было позволено выбрать себе университет сообразно собственным желаниям. Иоганн Якоб Ризе отправился в Марбург, Людвиг Моорс – в Гёттинген, а Иоганн Адам Горн вынужден был еще на полгода задержаться во Франкфурте, ожидая начала учебы в Лейпциге. Поэтому именно ему – Горностайчику – было поручено устроить прощальный вечер в честь отбывающих друзей. Он тоже не чурался стихосложения, и поскольку ему было известно, что Гёте хотел избрать для себя иную, не юридическую стезю, в своих нескладных стихах он дал ему такое напутствие:
Отправься с легким сердцем, смотри, не унывай, В Саксонию – известный поэтов дивный край. <…> Ты предан с колыбели поэзии, так вот И докажи, что рифма, а не закон – твой бог! <…> Докажешь нам, что муза тебе благоволит, Что в Лейпциге, как прежде, ты пламенный пиит! [58]Закутанный в одеяла и шубы, Гёте в карете книготорговца отправился в Лейпциг с тяжелым багажом: все любимые книги, собственные рукописи и обширный гардероб будущий студент взял с собой. Шесть дней он проводит в дороге. Под Ауэрштедтом карета застряла в грязи. Путники прилагали все усилия, чтобы ее вытащить: «Я усердствовал что было сил и, видимо, растянул грудные связки, так как позднее ощутил боль в груди, которая то исчезала, то возвращалась и лишь через много лет окончательно меня отпустила» [59] .
58
Цит. по: Bode 1, 180.
59
СС, 3, 205.
Лейпциг в те времена по численности населения почти не уступал Франкфурту – здесь тоже проживало около тридцати тысяч человек. В отличие от Франкфурта, он не мог похвастаться лабиринтами старинных переулков, но зато носил на себе печать прогресса: широкие улицы, единообразные фасады, квартиры, выстроенные в соответствии с планировкой, знаменитые перестроенные дворы, по своим размерам напоминавшие настоящие площади, – ежедневно здесь шла оживленная торговля и кипела общественная жизнь. На один из таких дворов выходили окна квартиры новоиспеченного студента. Квартира была удобной, светлой, состояла из двух комнат и находилась всего в двух шагах от «Ауэрбаховского погребка», где молодой студент был частым посетителем.
Городской вал в начале века сравняли с землей и засадили липами. Это стало излюбленным местом прогулок, куда приходили других посмотреть и себя показать. Здесь полагалось вести себя галантно, и студенты, которые обычно отличались грубыми манерами, тоже, если им позволяли финансы, прогуливались в шелковых чулках, с напудренными волосами, со шляпой под мышкой и изящной шпагой на боку. Лейпциг был знаменит своей элегантностью, которую воспел в своих стихах местный поэт Юст Фридрих Цахариэ:
Стань житель Лейпцига, отбрось дурной наряд Из тех, что в черта и красавца превратят. Косицу спрячь и головной убор Не водружай на щегольской пробор; <…> Укороти клинок и ленту привяжи Как знак, что ты готов отчизне послужить. Отбрось без жалости задиры грубый тон, Любезен будь, галантен, утончён [60] .60
Цит. по: Bielschowsky 1, 43.
Молодой Гёте имел все возможности жить на широкую ногу. Отец посылал ему средства из расчета сто гульденов в месяц (примерно столько же трудолюбивый ремесленник зарабатывал за год). Питался студент дорого и разнообразно. В октябре 1765 года он пишет в письме другу детства Ризе: «Курятина, гусятина, индейки, утки, куропатки, вальдшнепы, форель, зайчатина, дичь, щука, фазаны, устрицы и тому подобное. Это каждый день бывает на столе» [61] . Дорог и театр, если брать хорошие места и к тому же, как Гёте, приглашать своих сокурсников.
61
WA IV, 1, 15 (21.10.1765).
Он вообще был очень щедр, в том числе и на пирушках, устраиваемых на природе или в трактире. Для пошива одежды в доме Гёте использовались первосортные материалы, но на мастерах отец экономил, поручая крой и шитье домашнему портному. В итоге наряды выходили устарелые, нелепые и кичливые. Вольфганг выглядел в них смехотворно, и поэтому все до последнего костюмы, фраки, сорочки, жилетки и шейные платки он сменил на последний крик лейпцигской моды. Когда Горн снова встретил своего друга в Лейпциге, он его не узнал. В августе 1766 года Горн пишет общему другу Моорсу: «Если бы ты его увидел, ты бы или взвился от гнева, или лопнул от смеха. <…> При своей гордости он еще и франт, а все его наряды, какими бы прекрасными они ни были, выдают столь шутовской вкус, что он один такой во всей академии» [62] . Сам Гёте пишет Ризе – четвертому другу из этого дружеского союза: «Я здесь стал заметной фигурой». И добавляет: «Но пока еще не франт» [63] .
62
VB 1, 9 (12.8.1766).
63
WA IV, 1, 14 (20.10.1765).
Очевидно, он все же стал таковым, во всяком случае, в глазах маленького робкого Горна. Ему был важен внешний эффект, он держался щеголем, потому что здесь, в великосветском Лейпциге, ему самому приходилось бороться с запугивающим его окружением. На каждом шагу ему давали понять, что ему не хватает элегантности, светского лоска и легкости в общении. Его произношение вызывало раздражение у саксонцев, которые, как это ни смешно звучит, свой диалект почитали за образец лингвистического совершенства. Из-за того что он питал отвращение к игре в карты, его считали занудой, который к тому же нарочно восстанавливал против себя окружающих. «У меня побольше вкуса и понимания прекрасного, чем у наших галантных кавалеров, и зачастую в их компании я не могу удержаться от того, чтобы не указать им на убожество их суждений» [64] , – пишет он своей сестре Корнелии. И после первых успехов в обществе чинные, добропорядочные семьи постепенно перестают его приглашать. Впрочем, среди студентов он завоевал себе славу чудака-интеллектуала, а пока еще неуклюжее юношеское обаяние сделало его любимцем молодых и более зрелых женщин. Первые с ним флиртовали, вторые опекали его. Особенно благоволила ему супруга надворного советника Бёме, профессора истории и государственного права, которому рекомендовали Гёте еще из Франкфурта. Она пыталась привить ему хороший вкус и хорошие манеры и умерить его пылкую натуру. Он читал ей свои стихи, а она осторожно их критиковала. Очень бережно, стараясь не обидеть, она то и дело давала ему совет, который ему уже приходилось слышать от некоторых профессоров в менее любезной формулировке: он должен вести себя скромнее и усердно заниматься. Но на него эти советы только нагоняли тоску. «Вот уже полгода, как пандекты терзают мою память, а я, по правде сказать, ничего толком не запомнил», – пишет он Корнелии. Вроде бы его заинтересовала история права, но профессор застрял на Пунических войнах. Исчерпывающих знаний ему получить не удается. «Я распустился и ничего не знаю» [65] . Себя он не считает виноватым в том, что совсем не продвигается в учебе. Это скорее камень в огород отца, навязавшего ему Лейпцигский университет.
64
WA IV, 1, 81 (18.10. 766).
65
WA IV, 1, 117 (14.10.1767).