Гипсовый трубач
Шрифт:
— Поминки. Скобеев помер, — блестя нетрезвыми глазами, кивнула она на некролог, не замеченный писодеем.
К мольберту был прикноплен лист ватмана, а под ним на полочке для кистей лежали две красные гвоздики. С фотографии строго смотрел крепколицый старикан с высоким седым зачесом, густыми пегими бровями и многослойной, как бекон, орденской колодкой на двубортном пиджаке. По датам рождения и смерти выходило, что прожил покойный — дай бог каждому! — без малого девяносто годков: сиротствовал, окончил ремесленное училище, потом — втуз, воевал, был замполитом, организовывал дивизионную печать в танковых войсках, возглавлял драмтеатр Тихоокеанского флота, а затем дорос до начальника управления кадров Минкульта.
— Что-то я такого не припомню! — удивился Кокотов.
— И не припомните! Его в больницу
— Лечился? — спросил сочувственно писодей, морща нос и чувствуя в ноздре набухшую горошину.
— Нет, от операции отказался. Все чагу в термосе заваривал. Год держался. Схоронили на Ваганьковском рядом с женой. Внуки, жадные, после кладбища нашим дедам даже стол не накрыли. Бездынько эпиграмму сочинил:
Внуки Скобеева Вышли скупей его…— Хорошая рифма.
— А что же вы сегодня один? — спросила она, понизив голос.
— У Дмитрия Антоновича дела…
— Знаем мы эти дела! — засмеялась Евгения Ивановна и бросила на автора «Похитителя поцелуев» такой взгляд, что он поежился, заподозрив, какие мощные желания кипят в этом труднодоступном для любви теле.
В столовой уже началось броуновское движение, какое охватывает обычно коллектив, прибегший к алкоголю. Между столами нетвердо скитались ветхие насельники, одержимые желанием с кем-то чокнуться. Многие ринулись к Ласунской: рюмки к ней одновременно протянули композитор Глухонян, скульптор Ваячич и архитектор Пустохин. Великая Вера Витольдовна была одета в темное платье и черный бархатный тюрбан, вероятно приберегаемый для таких вот тризн. За триумфом соперницы из своего угла ревниво наблюдала прима Саблезубова.
У окна, под пальмой, сидел одинокий Ян Казимирович, бдительно охраняя водку и огуречные кругляши, предназначенные соавторам. На выпивку уже не раз покушался мосфильмовский богатырь Иголкин, успевший с помощью вымогательства набраться до самоизумления.
— Садитесь, голубчик. Пейте скорей и мою тоже! Не сберегу! — поторопил Болтянский.
— Спасибо, — Кокотов махнул две подряд и закусил огурцом, кислым до зубовного скрежета.
— А где же Дмитрий Антонович? — участливо спросил фельетонист.
— Он не придет…
— Тогда и его рюмку пейте! Ну же! — Он кивнул на шатуна Иголкина, попрошайничающего у соседнего стола.
Андрей Львович не заставил себя ждать, выпил, перевел дух и огляделся: старикашество гуляло. Поблизости, набычившись, громко спорили о пакте Молотова — Риббентропа виолончелист Бренч и живописец Чернов-Квадратов. Болтянский шепотом поведал, что первый, Бренч, когда-то отказался подписать петицию в поддержку опального Растроповича и тут же получил за это звание народного, но зато погубил свою мировую карьеру: зарубежные импресарио внесли его в черный список и никуда никогда больше не приглашали. Зато второй, Чернов-Квадратов, участвовал в знаменитой бульдозерной выставке. Мужественно защищая свой абстрактный пейзаж «Закат над скотобойней», он лег под лязгающие гусеницы, но так перепугался, что с тех пор больше ничего уже не нарисовал. Однако за храбрость его со временем избрали в Академию художеств и звали во все страны мира. Споря, Чернов-Квадратов кричал, что Европа никогда не простит нам этого пакостного пакта, этого сговора с Гитлером. А Бренч возражал: если они в Европе такие непростительные, то пусть вернут Вильно Польше, ведь жмудь, почему-то выдающая себя за литвинов, получила свою столицу именно по этому позорному пакту!
— А ведь правильно! — одобрительно кивнул Болтянский.
Между тем «Пылесос» превратился в задник импровизированной сцены, появился микрофон на длинной ножке, и к нему прильнул знаменитый конферансье шестидесятых Морис Трунов, лысый, толстый и веселый. Пока, похохатывая, он извергал шутки и каламбуры, имевшие чисто мемориальную ценность, Ян Казимирович доверительно наклонился к писодею и, понизив голос, рассказал анекдот про великого Морю. Когда в начале семидесятых разрешили выезд в Израиль и началась алия, все его друзья-товарищи подали
— Жену три года как схоронил. Здесь жила. — вздохнул Болтянский.
— …А сейчас л-л-лауреа-ат всесоюзных конкурсов, — раздался зычный конферанс, — солист театра «Ромен» Василий Чавелов-Жемчужный исполнит любимый романс незабвенного Николая Павловича Скобеева «Две увядших розы». А вот наши ипокренинские хризантемы, — он галантно поклонился Ласунской, — неувядаемы!
К микрофону подбежал смуглый сухонький старичок, похожий на изможденного индуса. На нем была красная шелковая рубаха, в руках он держал гитару. Дед тряхнул кудрями черного парика, улыбнулся белыми, как электроизоляторы, зубами, послал всеобщий воздушный поцелуй и, ударив по струнам, запел с рыдающими цыганскими переливами, иногда напоминающими сырой кашель:
Капли испарений катятся как слезы, И туманят синий, вычурный хрусталь. Тени двух мгновений — две увядших розы, И на них немая мертвая печаль. Одна из них, белая-белая, Была как улыбка несмелая. Другая же, алая-алая, Была как мечта небывалая! И обе манили и звали. И обе увяли…Слушая романс, ослабевший от трех рюмок Кокотов чувствовал в потеплевшем сердце симпатию ко всему человечеству. Он оперся щекой на руку и вспоминал вчерашний вечер: беседку, Наталью Павловну, закутанную в одеяло, лунный пар из ее смеющихся уст, поцелуи с коньячным привкусом, расстегнутую блузку, невероятное, ставшее очевидным, и наконец, ее обильное, напрасно разгоряченное тело… Тихо застонав, автор «Преданных объятий» заставил себя думать о другом, о том, что люди, в сущности, — это секретные сосуды, внешний вид которых почти ничего не скажет о тайне содержимого. В вычурном хрустале может оказаться сивуха, а в скромной аптечной бутылочке — редчайшее гаражное вино или малага со дна моря. Вот покойник Скобеев — беспризорник и вечный замполит — кем он был на самом деле, почему любил этот странный, декадентский романс?
Счастья было столько, Сколько капель в море, Сколько листьев желтых На сырой земле. И осталось только, Как «мементо мори», Две увядших розы В синем хрустале……Возможно, покойный скрывал происхождение, но помнил расстрелянного отца — блестящего конногвардейца с плюмажем, умершую от горя мать — стройную пепельноволосую даму с длинным янтарным мундштуком в нервных пальцах. Впрочем, Скобеев мог быть из простых, из бедняков, но встретил в жизни, допустим, утонченную, изломанную женщину, пристрастившую его не только к своей беззастенчивой плоти, но и к ядовитой сладости серебряного тлена.
И обе манили и звали. И обе увяли…Романс закончился, старики долго хлопали, требовали песен, но Трунов, скорбно сложив брови, напомнил ипокренинцам о печальном поводе застолья, однако пообещал, что на праздничном ужине в честь Великого Октября Чавелов-Жемчужный споет все что попросят.
— Если доживу! — пообещал цыган, белозубо улыбнувшись.
Едва смолкло пение, Бренч и Чернов-Квадратов, договорившись по поводу Молотова — Риббентропа, снова заскандалили, теперь о том, что же именно произошло 7 ноября 1917-го: революция или переворот. «Увезите вашего Ленина назад в пломбированном вагоне!» — кричал бульдозерный художник. «Революция вам не нравится! Соскучились по черте оседлости?!» — вопил Бренч. Друг друга они не слышали…