Глубинка
Шрифт:
— Четушку надо, — сказал он, опуская голову. — Флотские за нее тельняшку дадут.
Все поняли старухи. Лица их вытянулись, стали суровыми, точь-в-точь как на тех иконах, что видел Котька в притворье бывшей церкви. Сваленные в угол иконы гневно смотрели из полутьмы на мальчишек неистовыми глазами, грозили сложенными пальцами, Правда, Котьке всегда казалось — не грозят они, просят: «Тиш-ше». Такие лица были и у поселковых старух.
— Ах ты, господи! — Ульяна Григорьевна колыхнула руками, пальцы ее смяли, зажамкали фартук,
— Че удумал-то, окаянная твоя душа? — каким-то дальним голосом, севшим до шепота от стыда за свое чадо, выговорила она и обронила подол фартука. — Парни на зиму глядя воевать идут, а ты…
Мать захватала со стола стопочки и под одобрительный гомонок старух начала сливать их тряской рукой в четвертинку.
— Ты им просто поднеси. — Она протянула посудинку. — А то грех-то какой удумал, идол такой, гре-ех!
— Оборони бог! — закрестились старухи.
Ульяна Григорьевна подтолкнула сникшего Котьку к двери.
— Беги, поднеси на дорожку, да еще поклонись имя.
Старухи за столом чинно закивали. Котька выбежал из дома. Вслед ему донеслось:
— Попробуй заявись в зебре, отец тебя!..
Котька оттолкнулся настывшей спиной от тополя, вышел на дорогу. Нагнувшись встречь ветра, к нему двигалась в метели фигура. Кто это, узнать было трудно. Человека забило снегом, он утянул голову в плечи, заслонился рукавицами.
— Кончилось кино? — спросил Котька.
— Всеможно, всеможно, — скороговоркой отозвался человек, и Котька узнал его. Фельдшер фабричной амбулатории шел домой с дежурства. Далековато ему. Фабрика, на которой кроме обыкновенных спичек делали теперь специальные, для бутылок с зажигательной смесью, стояла в дальнем углу большого поселка на крутояре у самой протоки.
С трудом проволакивая ноги в огромных валенках, фельдшер миновал Котьку и исчез. Фигуру его забелила, завесила метель. «На вызов пошел», — догадался Котька, как бы вновь увидев старичка, согнутого, с маленьким саквояжем, подвешенным на шею. С этим саквояжем он не раз появлялся в их доме и всегда бережно нес в руке. Значит, фельдшер шел к больному, а чтобы освободить руки для защиты от ветра, подвесил саквояж.
Котька побежал за ним, думая проводить старичка, куда тому надо, но прочесал улицу туда и обратно, а фельдшера не нашел. Пропал куда-то. А может, в самом деле… Шел, шел, столкнуло ветром в кювет, и лежит старенький, отощавший. Сейчас над ним наметет холмик, а там засыпет канаву вровень с дорогой… На всякий случай Котька прошелся краем дороги. «Свернул в чей-то дом, раз по вызову шел», — решил, возвращаясь под тополь, но на сердце стало зябко, будто охолонуло его стужей, хоть беги от дома к дому и барабань в ставни: «Люди добрые, не к вам ли зашел фельдшер?»
Пальтишко плохо держало тепло, озноб гулял под ним. Котька вжался
Отогнал Котька неприятные мысли и долго стоял, дрожал, уже не поджидая никого, а просто мерз и вспоминал.
…Эшелон отходил. На путях не было ни одного матроса. Откатив в стороны тяжелые створки теплушек, они густо стояли в проемах, висели на заградительных брусьях, трясли протянутые к ним руки, тискали растрепанные головы девушек, целовали в зареванные глаза, деланно смеялись, громко и невпопад. Уши девчат были зажаты жениховыми ладонями, они ничего толком не слышали, но тоже улыбались опухшими губами, выкрикивали свое.
Свесив из теплушки ноги, чернявый матрос рвал на коленях старенькую гармошку-хромку, серьезно орал в лицо окаменевшей подруге:
Не ревнуй ты, дорогая, ревновать неловко! У меня теперь милая — меткая винтовка!Взвизгивала, хрюкала гармошка, малиново выпячивая ребристый бок. Топталась у теплушки веселая вдовушка Капа Поцелуева.
— Куда вы, мальчишечки? — озорно кричала она. — Оборону от япошек мы тут держать станем, бабы, что ли?
И сыпанула стесанными каблуками туфель по утрамбованному, заляпанному мазутом гравию дробь чечетки. Белые кисти камчатой шали припадочно хлестались на груди о черный бархат жакетки.
Пригревает солнце бок, разыгралось солнце! Смотрят немцы на Восток, смотрят, ждут японца! —частила она, откинув голову и ладно пристроив голос к гармошке. Ноги выделывали такого черта, аж брызгали из-под каблуков камешки, пулями щелкали по рельсе.
— Жги-и! — подзуживали матросы.
— Даешь яблочко!
— Не смо-ожет!
Капа перестала плясать, медленно, от матроса к матросу, повела синими глазищами.
— Вы там воюйте как следует, — попросила она, убирая со лба волосы и скалывая их на затылке гребенкой. — А мы тут все сможем. И яблочко спляшем, как встретим с победой.
Котька протискался к теплушке на огненный чуб. Старшина с нашивками комендора стоял, касаясь головой проема, и хмуро смотрел вдаль поверх бескозырок. Никто не кричал ему последних напутствий, не обнимал.
— Дядя-а! — пробил сквозь гомон свой голос Котька. — Возьмите на дорожку, мать просила!.. Дядя-а!