Гномон
Шрифт:
Я не множество. Я единое целое. Но я нахожусь во множестве мест одновременно, и места эти далеки друг от друга. Ясно?
Ты — маленькое создание, а я — большое.
Слышу, слышу твой возмущенный писк, мол, создание, которое собирается стать серийным убийцей вселенных, не слишком годится в судьи человечества. Расскажи-ка мне еще раз о своем времени, исполненном сострадания и братского чувства к другим. М-м-м? Нет, твоя правда, конечно. Мы не утратили злобы и жестокости. Даже сейчас, в далеком будущем за пределами всего, что тебе ведомо, есть плохие люди. С другой стороны, привычные грешки твоего времени какие-то старомодные. Мы от вас отличаемся настолько, насколько вы — от какого-нибудь бородатого примата в пещере.
Ну хоть чем-то же вы отличаетесь?
Я говорю «мы», но на самом деле другие люди этой эпохи немногим лучше. С некоторыми из них у нас что-то вроде неблизкой дружбы: я киваю женщине
Тем не менее даже эти просвещенные умы кажутся мне мелкими, двухмерными. Они мне нравятся. Просто кажется, что они слегка ограниченные, вот и все. Ну, для тебя это было бы так — ты снова ребенок, и твои игрушки научились разговаривать.
Во всех мирах и местах, которые я знаю, во всем пузыре взаимосвязанного постчеловечества есть лишь одно существо, похожее на меня: безумная планета по имени Загрей.
Загрей на самом деле не планета, просто на его родной планете больше никто не живет: единый разум обитает во всех организмах этого мира. Z иногда принимает гостей и предоставляет им — в том числе мне — чистые яркие тела, которые мы надеваем на его планете. Это просто любезность, ситуация временная. Ведь с каждым вздохом там ты вдыхаешь Загрея, впитываешь его микроскопические «я», и последствия не заставляют себя ждать. Если задержаться надолго, начинаешь вплетаться в мозаику сознаний, которую представляет из себя Загрей. Приходят видения, голоса. Загрей пускает в тебе побеги — невольно, он не может иначе. Я не возражаю, потому что природа моей личности устойчивее, чем у других, но остальных это пугает, для них это даже опасно.
Я — Гномон. В конечном итоге это утверждение настолько непреложное, что оно выстоит. Даже если планета проглотит меня целиком, она неизбежно впитает и мою тревогу — мою одержимость, если угодно, истреблением всего сущего — и станет таким образом Гномоном. Я изменюсь, расширюсь, и новое создание будет больше, чем только я, и больше, чем только Z. Уверен, мы оба думали, как бы это могло быть, как старые друзья иногда думают, не стоит ли завести отношения, но в конце концов, наверное, это слишком большой риск для обоих. Мы ведь стали тем, чем стали, неслучайно.
Другие… что ж. Их может проглотить, вдохнуть — почти случайно — и переварить в своем мыслетеле Z. Даже Исходящие думают, что Z — странный, наполовину личность, наполовину улей. Впрочем, кто знает, что они думают обо мне? Они не говорят — по крайней мере, в лицо.
Сегодня Загрей позвал меня на встречу. Будто стайка бабочек приземлилась на мою ладонь: странное мягкое давление, тревожное вторжение, действие неприличное и неожиданное. Загрей не обращается к другим. Он только отвечает, спит, меняется. Он по-своему одержим моделями, картами и ландшафтами, вплоть до субатомного масштаба — этим объясняются его необычные физические манифестации: он хочет стать ближе к малому, коснуться грани уловимых событий. Молекулярное мышление неимоверно велико по сравнению с квантовым, так что Z, несомненно, ищет способ обратить себя в структурированную энергию, заняться пикоархитектурой. Большинство считает, что это невозможно, но Загрей — это Загрей, как и я — Гномон. Нам не нужен никто другой. Друг другу мы, конечно, тоже не нужны, но сегодня Загрей обратился ко мне. Зачем? В шутку? Захотел поболтать? Или предупредить меня о неминуемом конце света? Это Загрей, что угодно могло его сподвигнуть на такой шаг: грибы разрослись на южном континенте и вызвали тоску по общению с другим, или экзистенциальный кризис, воспринятый непостижимым вегетативным способом мышления, который касается основной ткани мироздания. И все равно его обращение выглядит нелепо на далекой орбите нашего знакомства.
Никак не узнаешь, придется снять трубку.
Изобретательность человеческого разума — одно из свойств, которые мы в себе особенно ценим, поэтому никого не должно удивлять, что с развитием мы придумали новые преступления. Когда технологический прогресс сперва сделал нас долгожителями, а потом раскрасил в разные оттенки постсмертности, мы придумали новые способы выводить друг друга из себя и, как следствие, новые наказания. Наверное, самый странный из новых грехов — тот, что называется «примочка», или — официально в книгах — «отделение с целью поглощения».
Ладно, если ты еще слушаешь, давай перейдем к самому интересному — к преступлениям.
Жить во многих телах, разумеется, безопаснее, чем в одном-единственном, потому что крайне маловероятно, что все твои мозги вдруг одновременно попадут в аварию, особенно если ты позаботишься, чтобы пара-тройка всегда находились в каком-нибудь надежном и
Еще есть малоизвестная обратная форма «примочки», которая пока не имеет юридического названия; ее я нахожу куда более интересной с моральной точки зрения. Это сложно, опасно и в глубоком смысле самоуничижительно. Преступник помещает все гнусные мысли и желания в одно тело, постепенно заставляя этот мозг принять воспоминания о боли и унижении, порывы к насилию и нарушениям порядка, вобрать в себя все, чего он не хочет в жизни. Затем это тело выбрасывается, отсекается от всех связей и чаще всего уничтожается. Проблема в том, что память, как проводить такую эвтаназию, тоже сохраняется в отрезанном теле, иначе целое будет замарано воспоминанием о самокалечении или суициде, потому преступнику надо сперва изобрести жуткую смертоносную ловушку для самого себя, а затем — уже отрезанным фрагментом — отчаянно пытаться из нее выбраться. При этом тела, вобравшие в себя самые темные черты души, как правило, проявляют больше решительности, чем обычные одиночные части, становятся более изобретательными и осторожными. Известны истории невероятных побегов и последующих погонь, а когда прародитель и его козел отпущения опознаны, встает трудный вопрос: нужно ли их насильственно воссоединять.
Если же их не удалось опознать, козел отпущения сам по себе представляет проблему для общества: в некоторых случаях сочетание боли и горя в одном сознании производит на свет характер почти святой (в других случаях существо, которому достались лишь воспоминания о любви и заботе, проявляет эгоизм и жестокость), но чаще всего козлы отпущения полубезумны и опасны. Они могут обосновать юридическое право на отдельное существование, но их природа требует строить империи, порабощать народы и выражать свой гнев, принося страдания обидчикам. Обладание множеством физических тел не умаляет переживание прошлой боли — все двадцать фрагментов человека, одному из тел которого сломали палец, закричат — потому козлы отпущения страшны и опасны даже в таком виде. Несколько самых жестоких и бессердечных злодеев последних лет были козлами отпущения, которые так или иначе избежали поимки и присвоили чужую жизнь, скрывались от общества, пока не были готовы сотворить чудовищное преступление. Мы почти миновали этот порог, трудно определить преступность и нарушение в условиях, когда обычная человеческая жизнь — времяпрепровождение, а не необходимость, своего рода театральная постановка, в которой принимает участие все население, но до той степени, до которой применимы эти соображения, это одна из главных дилемм для нас: что делать с теми, кто не может влиться в самое терпимое общество, сотворенное человечеством?
Само собой, в затруднительном положении нашлось и решение: выделили особое место для исцеления и преображения, и это место само по себе стало козлом отпущения, потому что туда отправляли не только преступников, но и всех, кто не мог влиться в коллектив; всех, кто совершал действия — не преступные и не аморальные, однако слишком тревожные для других; всех, кто погружался в мысли и учения, которые сочли опасными разумы, их не разделяющие. Наконец, туда же отправлялись изгои и бродяги, которых впекло странное человеческое притяжение, которое иногда назначает одно место центром всего странного и непригодного, и из этого кипящего ядовитого варева выныривает иногда гений. Так что это место оказалось не только больницей для буйных безумцев, но и экспериментальным цехом, а также коммуной и школой искусств. Мы называли его Последним Домом.