Год Барана. Макамы
Шрифт:
— Помогло?
— Что?.. Нет, статью только написал одну, а интервью у Кашпировского взять не смог, не получилось. Так с ней и расстались.
— Из-за детей?
— Из-за всего. “Не сошлись”, как в таких случаях пишут. Она была пример командира в юбке. Даже не в юбке, а в брюках, джинсах, хотя, конечно, ей шло. Ну, я все терпел. Думал, раз любовь, так молчи. А потом все вдруг надоело. И команды, и джинсы, и суп этот ее. И то, что один раз про Владислава Тимофеевича сказала. Я ей тогда: “Ты запомни, те годы в хоре у меня самые счастливые были”. Она говорит: “А те годы, которые со мной?” И смотрит на меня. Мне надо было сказать, что тоже счастливыми,
— Если любишь, надо человеку что-то говорить, — сказал Москвич. — Для этого человеку язык и дается.
— Дается... Через неделю позвонила. Сама. Говорит, докладываю обстановку, я беременна. “Ким, ты можешь смеяться, но это так, чудо, понимаешь? Что молчишь? Да, ты — отец, ты, я все подсчитала...” Подсчитала. Я молчу. Полчаса молчал, пока она говорила. Только одно слово сказал.
— Какое?
— Через полгода встретились на базаре. Она покупала какие-то яблоки. Торговалась. Я поинтересовался о ребенке. Между делом. Она говорит: “Волны бьются о борт корабля…”. Тонкий намек на то, что сделала. Потом вообще уехала из Ташкента, все тогда уезжали. Звала на проводы. Я не пошел. Уважительная причина, отец тяжело болел.
Виссарион Григорьевич раньше никогда сильно не болел, и поэтому свою болезнь воспринял серьезно и ответственно. Перед тем как проглотить таблетку, надевал очки и внимательно читал инструкцию к ней, подчеркивая заинтересовавшие места ручкой. Потребовал, чтобы ему читали вслух все документы, которые хранились в их доме. Внимательно выслушал чтение своего паспорта, пару раз даже кивнул. Потом внуки прочли ему, громко и с выражением, домовую книгу и квитанции за свет, воду и газ. Виссарион Григорьевич лежал с закрытыми глазами и молча кивал. Только иногда открывал глаза. Это означало, что он что-то не понял или не расслышал и нужно прочесть заново. Несколько раз у него дежурил Тельман. Прочел ему вслух свое просроченное журналистское удостоверение; отец открыл глаза. Пришлось рассказать об увольнении из газеты, о том, что работает теперь в одном кооперативе. Отец закрыл глаза. Тельман читал другие документы, которые отец собирал, не выбрасывая, всю жизнь. Дошла очередь и до старого церковного списка:
“Нагрудников — 2 старых”, читал Тельман. “Беретки — одна пуховая, одна вязаная. Фуражки старые — 2. Платье детское старое — 1. Детские колготки
старые — 1. Моток ниток серых”.
Виссарион Григорьевич с закрытыми глазами одобрительно кивал.
В ночь перед смертью позвал:
“Пантелеимон... Пантелеимон”
Тельман поднялся, он спал возле отца, было темно и жарко.
“Не включай... — попросил отец по-корейски, не открывая глаз. — Хорошо, что все мои документы собрал. Когда депортировать начнут, все уже готово. Все документы, все с собой... Вон вагон уже подгоняют...”
“Отец, вы еще жить будете...”
“Я все молился, чтобы у тебя были дети. Возле той иконы, помнишь?..”
Через день Тельман натянул на соленое от пота и пыли тело белоснежную рубашку, знак траура.
После
Какое-то время его печатали. Потом снова что-то поменялось в составе воздуха. Праведная пена на губах его коллег высохла, а сами губы сложились в уже знакомую ему мерцающую усмешку. “Что новенького накатал?” — Мерцали они над ним в осенних сумерках все у того же Дома печати. “Такое дело, — говорил Ким, двигая пустой чайник, — из ТашМИ больных всех на два дня выписали, даже тяжелых, американская делегация должна была приехать, они туда на места больных своих студентов положили, со знанием английского...”
Губы напротив, чуть подсвеченные сигаретой, сочувственно кривились.
Что это “не пройдет”, было ясно и без слов.
Родительский дом был продан, его доли хватило на однокомнатную на Куйлюке. Не хватило бы и на нее, но пара наследников, у которых были уже и квартиры, и машины, и растущий на дрожжах бизнес, отказалась в его пользу. Квартира была пустая и звеняще тихая; прежние владельцы вывезли все, оставив Киму только тараканов и невыветриваемый запах в ванной. Первой мебелью, которую он купил в квартиру, был компьютер. Расстелил газету, водрузил монитор. Включил. Процессор по-кошачьи заурчал, на мониторе заморгали цифры. Тельман, в трусах, сел в позу какающего мальчика и, выставив лысые колени, начал печатать.
Писал он уже в основном для сайтов, которые числились оппозиционными, а может, даже ими и были — Тельман не интересовался политикой, ему казалось, что она оторвана от жизни. Но некоторые из его бывших коллег уже писали “туда”, они и перетянули Тельмана в один из его чайных запоев у Дома печати. Денег в тот вечер на шашлык не было; он сидел с половинкой кукси, втягивая в себя полиэтиленовую лапшу. “Как делишки, как детишки?” — Опустился напротив один из “оппозиционных”. Ким печально поделился успехами, обрисовал последний материал...
“А что? — Усмехнулись напротив, — пойдет!”
Через неделю в интернете стали появляться статьи за подписью “Т. Баранов”.
— Тэ Баранов. Все понятно, — сказал Москвич. — Тэ Баранов! Да из-за тебя…
Бросился на Тельмана. Не успев ударить, резко отвалился назад, зажав рот. Застонал.
— Вы успокойтесь, — сказал Тельман. — Не моя это была статья.
Москвич все еще лежал.
— Что с ним? — наклонилась к нему Принцесса.
Москвич приподнялся на локте. Зачерпнул песок, провел по лицу.
Песок стекал по его скулам, подбородку, налипал на губах.
Статьи эти, за той же подписью, пошли не сразу. Через полгода. Даже через год. Возникали непонятно откуда. Из темно-лиловой пустоты, из мирового песка в модеме. Кто их писал, для чего и почему подписывал так же, как Тельман: “Баранов”?
В некоторых были целые куски из его предыдущих статей. Целые куски, даже стиль подделан. Другие были написаны чужим языком, с примерами из жизни каких-то восточных правителей. Некоторые, он был вынужден признать, были написаны даже лучше его собственных.