Год на севере
Шрифт:
Перво-наперво пришел к Анютке Петруха и сказывает:
— Я, — говорит, — не какой, злой человек; честь твою и свою и Бога знаю — пойдем под родительское благословение.
— Ладно, — сказывает она ему. — Ты мне не противен, а люблю-де я тебя, как подобает невесте.
С тем и разошлись. Про все про это проведал Борька, тоже к Анютке пришел и то же ей сказывать стал. Анютка и ему сказ такой же сделала, что и Петрухе:
— Проси-де и ты благословения родительского. Борька скажи об этом ребятам, скажи и супротивнику своему. Полаялись они, посчитались
Петрунька опять к Антотке:
— Ты, — говорит, — что это такое надумала, неладная такая, неумытая!
— А ничего, — говорит прорва-девка, — я такого худого не надумывала. Что-де ты на меня накинулся-то, из каких корыстей?
— Да не я ли,— говорит Петруха-то, — первый твоего согласия просил; не я ли-де первый за твое-девичество заступиться хотел?
— Ты, — говорит Анютка-то, — ты, противу этого и слова сказать не смею.
— А не я любить тебя стал прежде всех? Борька-то на тебя еще и не взглядывал. На то время, что ты ему, что попова пегая кобыла — все было едино.
— И противу этого, — сказывает Акютка, — ничего супротивного такого молвить не смею.
— Да с чего же, — говорит, — ты взбеленилась, что обоим нам одно сказывала, а?
И пристал: к одному слову десяток привязывал, воспылал духом, потому обижен был.
Анютка собралась с силой, оправилась да и ответствует:
— Мне-де, Петр Иванович, что ваша любовь, что Борькина, все в один скус, потому как мы — девушки и нам не замужем жить не приводится.
— Да ведь обоих-то и поп не повенчает, да и мы не сживем: без кровавого пролития тут делу не быть — сама рассуди!
— Рассудить, — говорит она, — я этого не могу, потому как невеста должна больше плакать и потом мужа слушаться и быть ему верной до гробовой до доски. А вы, говорит, если желаете меня получить оба, так и рассудите своим советом.
— Да дура, — говорит, — не опять же ругаться!
— Отчего-де и не поругаться коли у вас, сказывают, уж было дело такое.
— Не драться же насмех всем, на свое горе.
— А уж это как, — говорит, — вы сами рассудите. Я опять-таки одно говорить навсегда должна, что как люблю тебя, так и Борьку в одну силу.
— Да черт! — говорит, — нельзя ведь этак-то. Не бывает ни с кем!
— Это, — говорит ему Анютка, — я рассуждать ке могу, потому как сердцем своим чувствую.
— Да, дьявол, — говорит, — в сердце-то у тебя жернов скипелся, квашня вскисла, лешая! Ладно-де, нишкни ужо!
Пригрозил ей, значит, да с тем и ушел, и Борька пришел.
— Помири ты нас, — сказывает.
— Да мне; — говорит Борька-то, — с Петрухой и встретиться опасно, потому, когда он об этом деле заговорит, не сумею ответ дать. Он речист, противу него нету у нас такого ни единого.
— А черт, — говорит она-то, — велел вам раньше-то промеж себя не столковаться. А то на-ко к какому концу привели.
— Я, — говорит Борька, — говорить не больно лют — сама знаешь: прибрать эдакое подходящее не могу, сейчас к сердцу кровь подольет. И не
Топнула, слышь, на него, девка-то; на парня-то, топнула, потому как он очень смиреной был:
— Ведайтесь вы, слышь, сами про себя. А я-де обиды такой долго выносить не стану. За третьего-де пойду, и за самого-де за уродливого.
Тянется у них опять дело это долго, и стали ходить по деревне нехорошие слухи. Петруха-то к колдуну ходил, а Борьку-де от Анютки водой не отольешь, все у ней сидит, либо за ней, что тень мотается. И гармонию для ее прохлаждения на Слободе купил.
Стали наши земляки призадумываться да на свое мерекать; надумывались на то, что дело крепко на худое пошло; миру это дело самое судить надо. Сговорились, как бы эдак у кабака хоть бы сказки рассказывать; старшину и писаря на ту сходку залучили. Ребят не было: позвали. Пришли.
— Так, мол, и так, братцы!
— Знаем-де.
— Девки наши в сумление приходят, стыдятся.
— И это-де знаем.
— Мётнули бы вы жеребей что ли: кому вынется, ти оженится.
Петруха таково на нас косо поглядел и таково-то усмехнулся криво, что обидно нам всем стало, так вот все мы и переглянулись. А Борька — ничего.
— Ладно, говорит, давай, Петруха, метнем жеребей?
— А ты, — говорит ему Петруха, — в город-от ездил, другой головы не купил про запас.
— Нету, — сказывает Борька-то.
Смешно нам всем на слова эти стало.
— Так купи, — говорит, — купи.
Смолчал Борька. И мы молчим: что дальше будет, а дело, мол, хорошее, надо быть будет. Так все и молчим, да ладно. Впору писарь догадался, и молвил:
— А что-де ты, Петруха, скажешь, когда мы-де тебя засудим?
— А засуди, — говорит, — ты ведь чу! затем и приставлен.
Да зубаст же и писарь—от:
— Я, — говорит, — могу сделать такое, что тебя на кобыле поженят [66].
— И это, слышь, ты можешь, потому ты такой уж у нас.
— Так помни-де, слышь!
— И беспременно попомню, когда-де и на кобыле-то этой помирать стану, попомню. Благодарю, слышь, покорно на ласковом на твоем слове.
И поклонился; низко поклонился, в пояс писарю-то Петруха поклонился. Молчим мы все, потому как уж всем очень жутко стало: и Петруху-то как ровно бы жаль. А Борька, что малый ребенок, стоит да ухмыляется. Что писарь ни скажет, то его и начнет подергивать, словно он гоготать хочет.
Ладно, ну, толковали долго они промеж себя, и мы думали долго — что гуси на Колгуеве! — куда-де ветер потянет, туда и мы пойдем. Не сдавался Петруха, как его ни стращал писарь и все-то законом своим. Да тут у нас старичок был, ветхий такой (на прошлой неделе помер): кому какой совет надо — все к нему; у всех, стало быть, на почете. Он вступился.