Год сорок шестой
Шрифт:
Городской базар — пустырь между двух улиц, охваченный со всех сторон дощатым забором. По всему пространству торговые ряды под тесовыми крышами, в стороне, возле забора самого, два низких кирпичных, барачного типа корпуса — мясной и молочный. Два выхода с базара — на северную и южную стороны. Киоски возле ворот с мелочью всякой. Плитки в них для обогрева.
Мясо на базар привезли рано и рано встали за прилавки друг против друга на отведенном вчера месте в мясном ряду. Глухов носился туда-сюда, улаживая дела. Здесь, на базаре, даром ничего не делалось: каждому надо было дать. Дать старшему корпуса, чтобы места за прилавком отвел получше. Не против дверей, откуда тянет постоянно, а в стороне, в затишье. Дать перво-наперво рубщику, умилостивить его — он так постарается изрубить туши, костей не увидишь, все на продажу пойдет. А обделишь его, так искромсает мясо — смотреть тошно. Они, рубщики, этим только и живут, веками держатся тут — не спихнешь. На весовой опять же,
само к ней идет. Тому, сему, другому — голова кругом. Встал и Глухов за прилавок.
А туши эти мясные дважды уж были взвешены в Каврушах еще, и цены базарные Кобзев знал прекрасно, хоть и не был перед этим в городе. Он, Кобзев, вечером, перед отправкой, после того, как нагрузили-увязали розвальни, зазвал Глухова в контору. Передавая список необходимых колхозу товаров, постучал согнутым пальцем в столешницу:
— Смотри, вернешься — за все отчитаешься до рубля.
— «Отчитаешься» — хорошо сказать. Еще и торговать не начинали, а уж несколько килограммов уплыло. А как деньги за них восстановишь? Свои рубли-копейки Глухов не собирался вкладывать, с покупателя — один выход. А покупатель пошел, только успевай отвешивать. Изголодался город, выкладывай на прилавки сотни тонн — расхватают не глядя. А торговать Глухов умел, не первый раз с обозом. Понимал.
В корпусе холодно, двери с обеих сторон ни на минуту не закрываются, входят, выходят, день не продюжишь, торгуя. А не шумен вовсе базар — зима. На улице, в рядах, торговли почти никакой. Грузины продают апельсины-мандарины, да кое-где свои мужики клюкву, привезенную из северных районов, связки сушеных грибов - опят, туески берестяные. Да и в корпусе мясном мясом от колхозов только и торговля. В молочном — совсем пусто. Стоит баба одна, стынет. Нет молока.
Глухов мужикам задание дал, сколько продать — на тушах химическим карандашом вес был проставлен, — и всякий час забирал у них выручку, оставляя по нескольку рублей да разменную мелочь. Торговлю не останавливали. Каждого по очереди Глухов отпускал на полчаса поесть, поел — опять становись за весы. До вечера, до темноты самой торгуя, вчистую распродались за два дня, сдали весы, сдали Глухову выручку. На третий, с утра, стали продавать свое — у кого что было. Глухов с лосятиной и салом остался в мясном корпусе, Данила Васюков — подле, тоже килограммов десять было мяса у него припасено, Сорвин с Миловановым ушли в молочный корпус продавать замороженное в кругах молоко, Тимофей с Павлом встали в один из рядов на улице. Павел продавал Евдокиину клюкву, да был у него табаку мешочек, стаканов до ста, — будто чуял, когда засевал свой огород табаком, что в город поедет. У Тимофея неполный мешок семечек подсолнуха. Он постоял-постоял и, чтобы не мерзнуть, продал сразу все спекулянту-перекупщику и ушел по магазинам, гостинцы покупать. Табак у Павла расхватали мужики скоро, не успел оглянуться, клюкву брали с меньшей охотой, бабы покупали ее, за три каких-нибудь часа продал он все, спрятал во внутренний карман деньги, скатал мешки трубкой, сунул под мышку и вышел из-за прилавка. И не через северные ворота базара, как обычно входили и выходили они, шагнул он на выход, а через южные: там, возле выхода самого, торговали с рук барахлом всяким. Может, одежонка какая ребятишкам попадет, Евдокии самой — обносилась. Возле выхода, на тротуаре, около забора, толкалось человек сорок, продавая, прицениваясь, просто так крутились — шпана. Чумазые цыганки зыркали по сторонам, выискивая желающего погадать, пропойцы тряслись с тряпьем в руках. Сброд один.
По утоптанному до ослизлости снегу Павел прошел туда-обратно, приглядываясь. Остановился против женщины с фуфайкой в руках. Фуфайка просторная, самодельной работы, не надеванная еще. «На Евдокию как раз будет», — определил Павел.
— На себя шила? — спросил он владелицу. Спекулянтка, чего там! И не ловят их. Ну.
— На себя, — кивнула та, оглядывая Павла. — Да ты кому покупаешь? Бабе, что ли, своей? — Была она примерно одного роста с Евдокией и такой же стати. Но полнее.
— Отойдем, — предложил Павел, решив рассмотреть получше подклад — всюду ли положена вата. Отошли несколько шагов от ворот. Павел взял фуфайку за плечи, повернул ее так, этак. Фуфайка нравилась ему, он уж хотел спросить о цене, но не спросил. Прямо возле них, под деревом, на низенькой, самодельной, об четыре колеса, тележке сидел безногий инвалид в укороченной до размеров пиджака шинели. На обе культи его были надеты брезентовые чехлы, по брезенту перехлестнут широкий ремень, притягивающий культи к тележке. По обе стороны лежали деревянные колодки с ручками, ими инвалид отталкивался от мостовой, передвигаясь. Инвалид не хрипел пропито, как случалось слышать Павлу: «Братья-сестры, подайте несчастному калеке, за вас пострадал». Не пел слезливо под гармонь. Сунув глубоко руки в карманы шинели, сгорбясь, сидел
— Держи, — передал ей фуфайку Лазарев, а сам отступил еще, за спину инвалида.
— Чего ты? — торговка недоуменно поглядела на Лазарева. — Передумал или как? Что?
— Не пойдет, мала, — Павел старался говорить тише. — Не найду другую если, куплю.
— Так какого же ты черта щупаешь ее битый час! — обозлилась баба. Отошла, ругаясь.
— Павел отступил опять, назад и в сторону, к дереву самому, встал за спиной инвалида. Постоял несколько, зашел с другой стороны и сразу понял, что обознался. Выгреб из кармана ватника несколько медяков, тряхнул их на ладони, громко сказал:
— Держи, пехота! — и положил деньги на расправленный лоскут.
— Ай! — очнулся, резко дернул головой инвалид. Голос сиплый, треснутый. Незнакомый. Повернул чуть лицо, глянул прищурясь. И отвернулся сразу. Стал собирать пятаки. А Павел все стоял около. Он уже убедился окончательно, что обманулся. Просто смотрел на калеку. Тоже фронтовик. Может, воевали рядом. Вот судьба...
— Инвалид, собрав медяки, спрятал их в карман шинели. Взял колодки и, ловко опираясь ими о тротуар, быстро покатил краем улицы. Павел тягуче смотрел ему в спину. Оглянулся: возле базарных ворот торговка с фуфайкой. Человек рядом, примерять нацелился. Лазарев развернулся — и туда. Черт, перехватит фуфайку, где вторую такую найдешь? Надо бы сразу купить, а он прицепился к тому, в шинели. Обознался... Разве мог за шесть лет так измениться человек? А похож здорово...
Фуфайку он отвоевал. Да тот мужичонка не шибко-то и хотел купить ее, так, куражился больше, а у самого, поди, ни копейки. Лазарев прямо вырвал фуфайку из рук, отсчитал деньги. Сунул покупку в мешок — ах, какая одежина, вот Евдокии радость! Отошел к стене базарной и тут только опомнился: «Поторговаться бы надо! Фу ты!» Глянул: мужичонка с бабой рядом уходят, разговаривают мирно. Не торопятся.
«Черт, объегорили они меня, — сообразил Павел, знал он такую торговлю. Вдвоем. — Цены полторы содрали. Надо бы походить предварительно, порасспрашивать. Почем они, фуфайки? Да разве дознаешься? Они все тут и сговоре давно. Ну, что ж теперь... В другой раз сообразительней буду. Пойду по магазинам...»
Не отходя далеко от базара, купил почти все, что наказывала Евдокия. Остальное, решил, завтра. Устал, замерз, захотел есть. Нога побаливала. Да и темнело уже. Разыскивая трамвайную остановку, Павел опять вышел к базару. На ворота базарные уже навесили замки, барахольщики разошлись. Остановка была рядом. Зазябший Лазарев в переулке зашел в какую-то забегаловку, где продавали на разлив водку и собирался околобазарный люд. Столовая, буфет — не поймешь, шумно, накурено, неопрятно. Не выпуская из рук мешка, Павел пробился к прилавку, взял полстакана водки, два пирожка с ливером. Отошел к угловому столику. Выпил половину, стал заедать. Пирожок заржавел совсем. Никакого ливера в нем не оказалось. За столиком еще двое сидело. Один клевал уже, второй, дергаясь и приборматывая что-то, в который раз передвигал мелочь по немытой ладони. Не хватало на сто граммов. Павел добавил ему. И на пирожок дал. Разговорились опосля.
— Слушай, — спросил он, — ты на базаре, видно, часто бываешь, знаешь многих, а?
— Всех знаю, — икал тот. — Тебе кого? Перекупщика, что ли? Барахло продаешь? — Он покосился на мешок Лазарева. — Могу свести. Что у тебя там? Да ты не таись...
— Да нет, какое барахло! — Павел старался говорить тише. — Знакомого сегодня встретил, да разминулись как-то, поговорить не успели. Возле ворот под деревом сидел. Инвалид, на коляске. Седой, в шинели. С южной стороны. Не знаешь такого?
— Гришка это, — перебил пьяный. — Гришка-безногий. Его все знают. Он и здесь бывает часто. Насобирает на водку — и сюда. На прошлой неделе пили с ним. А ты, если с барахлом, — наклонился сосед по столу, — так не к Гришке тебе надо. Он этим не занимается. Тут баба одна фуфайками торгует, она скупает. Две девки у нее, шьют. А она продает. Каждый день здесь. Завтра приходи, сделаем. К воротам...
— Хорошо, — согласился Лазарев. — Обязательно приду. — Допил водку, мешок взял. Ушел.
— На квартиру Павел вернулся поздно. Вошел, на кухне Тимофей и Данила-кузнец пили чай с пряниками. Глухов сидел на табуретке возле печи, склонясь, подсчитывал что-то на бумаге. А в углу прихожей, горбясь на полу, плакал, бормотал непонятное Проня Милованов. Тихон Сорвин, опустившись на корточки, успокаивал его. Данила-кузнец, глядя на них, горестно покачивал головой. Тимофей усмехался.
— Ты где это плутаешь? — Тимофей наливал себе шестой стакан чаю. — Мы уж в милицию собирались заявить, случилось, может, что. Или по магазинам шастал? Что купил?