Годы без войны (Том 2)
Шрифт:
Он жил все в той же квартире неподалеку от площади Восстания, по только вместо покойных матери и Юлии, когда-то хозяйничавших в доме, и вместо Наташи, создававшей атмосферу молодости, суеты и веселья вокруг себя (особенно когда была еще студенткой), квартира заполнена была Никитичной, которая, впрочем, одна умела заменить говорливую Наташу своей привычкою порассуждать много и обо всем. Никитична создавала впечатление все той же деловой суеты (в то время как истинная деятельность, приносившая доход ей, всячески скрывалась от Сергея Ивановича), за которую нельзя было как будто не быть благодарным ей. Свой дом в Дьякове она сдавала внаем, что тоже служило для нее источником дохода. Она жила теперь, как говорила о себе, в таком удобстве, в каком никогда не жила прежде, и, не верившая в бога, а верившая только в себя и добро, на которое откликаются люди (она понимала добро как умение хорошо и вовремя услужить), по вечерам иногда, закрывшись в своей комнате, доставала образок и молилась на него, молилась искренне, самозабвенно о том, чтобы никто не отнял у нее ее счастье. С Сергеем Ивановичем у нее постепенно установились отношения, какие бывают у матери с переростком сыном, не умеющим обслужить себя. "Он же дитя, - говорила она,
– Фронт прошел, - добавляла она, - а в житейском, на каждый день, ну ровно как из пеленок".
Ей важно было представить все так, будто она осталась в доме Сергея Ивановича не потому, что это хорошо и удобно было ей, а лишь из чувства жалости и доброты к уважаемому, как отзывался о нем Кирилл, человеку, которого грех было оставить одного.
"Да и дочь - взяла и укатила в заграницу". Что тоже было своего рода оправданием для Никитичны, и Сергей Иванович в той растерянности, в какой был тогда, не только не возражал, чтобы родственница Кирилла жила в его доме, но даже просил ее об этом, говоря, что не может без нее. Он привыкал к тому, что не надо было заботиться по дому; что бы он ни делал, куда бы ни уходил и во сколько бы ни возвращался, он знал, что всегда будет накормлен, что в шифоньере всегда найдутся для него чистая рубашка, галстук, носки, белье, что все будет наглажено, вымыто, убрано и что никто не упрекнет его за то, что он сядет за письменный стол (как не раз, бывало, упрекали мать или Юлия, когда были еще живы), напротив, отнесутся с пониманием и на цыпочках будут проходить мимо него. Он не сразу принял новое замужество Наташи, особенно когда она с мужем уехала в Индию; единственным спасением от одиночества и тоскливых дум оказались для него тогда мемуары, и переживавшаяся им теперь вторая (по душевному подъему) зрелость была связана не столько с Никитичной, создававшей уют, сколько с мемуарами, принесшими успех, и с возвращением из-за границы (как раз к выходу мемуаров и успеху) Наташи и Станислава, с которыми Сергей Иванович уже на другой как будто основе, чем прежде, начал сближаться и через которых вошел в тот слой так называемой интеллектуальной московской жизни, где все показалось внове и значительным и важным ему.
У Наташи по вечерам часто теперь собирались гости - друзья Станислава и Александра, прежде собиравшиеся в просторной квартире Стоцветовых.
Сергей Иванович неожиданно для него, потому что нельзя же было подать отца Наташи в невыгодном свете, был представлен этой интеллектуальной публике как писатель, и была показана при этом вышедшая в серии мемуарной литературы его книга фронтовых воспоминаний и, разумеется, перечислены рецензии на нее, и звание писателя затем так прочно закрепилось за ним, что не только все, но и сам Сергей Иванович начал верить, что он писатель, и старался соответственно, то есть копируя этих же интеллектуалов, держаться в разговорах и общении с ними; и тем легче ему было делать это, чем больше заказывали статей, которые он, приловчившись, сочинял по шаблону, выработанному им; искренне принимая деятельность свою за необходимую людям, он на самом деле (по меткому выражению одного из представителей этого же слоя) перепахивал песок, на котором никогда и ничего не росло и не может вырасти. Увлекавшая его теперь деятельность, во-первых, приносила доход, признание и, во-вторых, делала его человеком постоянно занятым и потому удовлетворенным собой. Ему казалось, что он нашел то, что, выйдя в отставку, долго и мучительно искал, не видя, к чему применить силы, и суетясь (как он сам однажды сказал об этом шурину). Он не замечал, что своей деятельностью напоминал Кирилла Старцева, которого еще недавно осуждал, находя, что тот занимался лишь переливанием из пустого в порожнее ("А ведь и у него было конкретное дело - школа!"), и чувствовал себя более при настоящем деле, чем Кирилл.
Однажды усвоив, от дочери и зятя, что в одежде всегда должна присутствовать изюминка, на которую бы обращали внимание, он стал придерживаться этого правила, и всякий раз, собираясь в гости к Наташе, тщательно подбирал галстук и рубашку к тону костюма. Но вскоре начал замечать, что главной изюминкой у него был протез, на который он надевал белую перчатку. Все считали, что ему на войне оторвало руку, и он выглядел не просто пострадавшим (за народ!), но почти героем.
XIV
Жизненные вопросы, все это время занимавшие Сергея Ивановича, были точно те же, какие занимали Наташу и ее мужа.
Станислав после публикации своей научной работы (в соавторстве, не принесшем, однако, желаемой известности ему) и после того, как зарубежные дела его были завершены, получил должность в одном из научно-исследовательских институтов и обосновался в Москве. Но должность эта не могла удовлетворить его.
Еще в студенческие годы поставив целью главенствовать во всем, он не в силах был примириться с ролью ученого, выполняющего чужую волю; ему не к лицу было быть клерком или статистом, как он иронически стал называть себя, и так как в научном мире, он видел, было почти невозможно выдвинуться, и не потому, как он полагал, что у него не было способностей, но просто все места были прочно заняты до него, он начал искать иную возможность утвердить себя. "Может быть, попробовать в литературе", подумал он, к чему давно испытывал склонность. Не оставляя основной работы в институте, он написал несколько критических статей, которые были опубликованы. Потом опубликовал еще. Его заметили, о нем заговорили. Начитанность, особенно в области истории и философии, позволяла ему легко, с преимуществом перед менее начитанными переходить от одного, в литературных вопросах, предмета разговора к другому, что для геолога, в общемто, было неожиданным. В тонком заграничном белье, какое он только и мог носить, как он говорил об этом Наташе, в заграничных, которые теперь все более и более приберегал, костюмах, рубашках и галстуках, в каких появлялся перед гостями, и со словечками и фразами из английского или французского, какими щегольски Цересыпал свою речь, находя иностранным выражениям всегда то, в общем разговоре, место, где они более всего могли прозвучать, он уже одним этим внешним как бы являл собой пример изящества и вкуса. "Такой человек не может не обладать способностью ценить и понимать прекрасное", -
"Да, кое-что успел повидать, знаю, так что не советую спорить со мной" - было постоянно словно оттиснуто на его холеном лице.
Он вырабатывал в себе не вкус к прекрасному, а вкус к той психологической игре воздействия (па людей, считавшихся его друзьями и выполнявших роль подручных при нем), которую, он чувствовал, был способен вести. Он, как азартный картежник, молча мечущий банк, чем яснее видел свой выигрыш, то есть чем большее удавалось ему произвести впечатление на коллег, тем сильнее испытывал желание продолжить игру и закрепить за собой право на первенство. "Кто этот критик, откуда, из геологов?
Все мы откуда-то приходим в литературу", - говорили о нем, этими "откуда-то" и "приходим" окончательно рассеивая сомнения, нет-нет да возникавшие вокруг его имени.
Одни друзья его, находившие, что он стал изменяться к худшему после того как обосновался в Москве, отдалялись от него и забывали о нем; другие, прежде лишь отдаленно знавшие его, по теперь постоянно соприкасавшиеся с ним и один к одному по образу мыслей похожие на него (эти люди всегда по образу мыслей на кого-то похожи; большей частью на преуспевающих), напротив, находили эти же перемены в Станиславе естественными и к лучшему и примыкали, вернее, липли к нему. К первым, кто осуждал, относились друзья-геологи, среди которых были Георгий и Лия Дружниковы, окончательно (и скорее из-за Наташи) разорвавшие с ним; ко вторым, кто восхищался, относились прежние знакомые Александра, среди которых были и совсем молодые, начинающие литераторы, наподобие Матвея Кошелева, получившего диплом журналиста. Но для Наташи, видевшей (по своей почти болезненной влюбленности в мужа) только одно хорошее в нем и поддерживавшей его во всех его начинаниях, - для нее не существовало даже самого этого понятия "измениться", она изменялась точно так же во взглядах, как изменялся ее Станислав, и потому не только не замечала этих перемен, но ей странным показалось бы, если бы ей сказали, что она живет сейчас не так, как она жила прежде; нет, она всегда жила так, и она рождена была для этой жизни, которая так счастливо (и во всем) окружала ее.
Людей, сближавшихся около Станислава и Наташи, привлекала идея так называемого возрождения русского национального духа. Разобравшись в направлениях западничества и почвенничества, он не стал примыкать ни к кружку доцента Карнаухова, переместившемуся почти целиком теперь в гостиную Ольги Дорогомилиной (и где, несмотря на русский как будто дух, можно было встретить зарубежных дипломатов и журналистов), ни к кружку брата, в котором главенствовал Князев и где было больше политики, чем литературы, ни к тем иным во множестве возникавшим тогда по Москве кружкам и группам, которые, впрочем, с той же стремительностью исчезали и растворялись, как и появлялись на свет; ему хотелось, чтобы примыкали к нему, и он постепенно выработал свой, в общем течении почвенничества, взгляд на историю развития литературы. Поскольку, как рассудил он, большинство прежних русских писателей было из дворян, то и литературу, созданную ими, надо считать дворянской и образы мапиловых, Чичиковых и обломовых ничего общего не имеют с русским народом. "С какой стати мы должны признавать обломовщину как черту нашего национального характера? говорил Станислав.
– И Штольц, и Обломов - оба помещики, а помещик - это человек, помещенный на землю, пришлый, не от корня". Он не отрицал классику; но он проводил резкую разграничительную черту между литературой дворянской и литературой сегодняшней, творившейся людьми из народа, и по его теории выходило, что истинная литература о русском мужике начала появляться только теперь и что от нее-то именно и надо вести отсчет настоящим ценностям. И хотя с этой своей теорией он держался как будто особняком, но он настолько был приемлем и Карнаухову и Князеву, их групповым целям, что они постоянно теперь цитировали его.
Блестящим обществом блестящих молодых людей называли иногда собиравшихся у старшего Стоцветова, где тон задавался не хозяйкой дома, как у Дорогомилиных, Дружниковых или Мещеряковых, а хозяином, то есть главой дома (и направления, как добавлялось при этом), и как ни казался чужеродным, особенно в первое время, Сергей Иванович среди этой блестящей молодежи, как ни был неравнозначен опыт их жизни с опытом жизни его, к нему сложилось то уважительное отношение, по которому отставной полковник признавался не то чтобы ведущим, но каким-то будто негласным и почетным старшиной. С протезом в белой перчатке вместо руки он был постоянно в центре внимания. Происходило же это, может быть, не столько потому, что Сергей Иванович приходился тестем знаменитому теперь Станиславу, сколько потому, что никому не мешал, ни с кем не соперничал и высказывал те же взгляды на литературу и жизнь, что и все, и в то же время был как бы связующим звеном между прошлым и настоящим, был из прошлого, того лучшего прошлого, как говорили о нем, без которого (несмотря на весь теперешний нигилизм некоторой части молодежи) жизнь не была бы для них полной. Он воспринимался как щит, за которым надежно было укрыться, и ему позволялось многое из того, что не позволялось другим. Публикации его неизменно объявлялись значительными, хотя каждому было очевидно, что ничего значительного в них не было; но - чего не простишь человеку, если он свой и если с той же похвалой отзывается о твоих публикациях! "За плечами жизнь, и какая, а не зачерствел, - как бы между прочим замечал Станислав, зная, что затем все будут повторять это, - Старость физическая и старость души - вещи разные, и если хотите, он иногда даже моложе нас в восприятии современной жизни". И это особенно приятно было слышать Наташе. В минуты, когда она оставалась наедине с отцом, она говорила ему:
– Какой ты у меня молодец. Я восхищаюсь тобой.
– И притрагивалась накрашенными губами к его щеке, но так, чтобы не оставить следа.
О матери она почти не вспоминала, как не вспоминал о ней и Сергей Иванович, весь захваченный этой новой для него жизнью и спешивший, спешивший как можно больше взять от нее. Он не думал о прошлом, как не думал о памятнике Победы, которого все еще не было в Москве и о необходимости которого он в свое время написал в Верховный Совет. Когда он недавно хотел показать Станиславу ответ Георгадзе, полученный тогда, он, к удивлению своему, не смог найти этот ответ среди вырезок и рукописных., страниц, наполнявших теперь ящики его письменного стола.