Годы без войны (Том 2)
Шрифт:
– Вы реалист, и вы даже не всегда понимаете, какой вы реалист, - сказал он, стараясь, несмотря на тесноту, идти рядом с Александром (за стульями, которые тот отодвигал от стены).
– Поверьте, мне нет нужды высказывать вам похвалы, но вы, пожалуй, единственный сегодня, кто по-настоящему пытается работать в литературе. Да, да, - на удивленный взгляд приостановившегося Александра подтвердил он.
XXIV
Князев был той подымавшейся теперь на волне преобразований (то есть ожидания обновлений, какое ощущалось в народе, и на что было основание) силой, которая прежде считалась подавленной, стертой, уничтоженной в самой основе, но которая, как показало время, переодевшись во всякого рода защитную одежду, выжидала, когда можно будет ей вновь появиться на исторической арене. В то время как почвенники и западники, спорившие о направлениях в искусстве (направлениях жизни, как это казалось им), спорили только для того, чтобы жить за счет этих споров, то есть в то время как их целью было - благо для себя с помощью рассуждений о благе для народа, и они представляли собой лишь разряд трутней (в прошлом придворных, как назвал их великий художник); в то время как люди, подобные Тимонину, Никитину или Казанцеву, не имевшие даже этих "убеждений"
"...право собственности является главной основой гражданской свободы"...
"...право собственности является основным правом, на котором покоятся все общественные учреждения"...
"...собственники - самая прочная опора безопасности и спокойствия государства"... И т. д. и т. п.
Представители этого буржуазного (по-книжному), мироедского (по простонародию) слоя людей, по-своему расторопных, предприимчивых, бойких во всяком деле, которое может хоть как-то принести им доход, никогда не поднимавшиеся до высот власти, но бывшие каждый в своем закутке - деревне, городе, столице, где кто промышлял - и всесильными самодержцами и благодетелями, кормящими будто бы народ и готовыми даже иногда поделиться со всеми, когда бывали принуждены к этому обстоятельствами:
"Что же, не чужеземцы какие!" - представители этого именно слоя людей, ближе всех будто бы стоявшие к народу, но более почитавшие себя народом, чем сам народ, вновь теперь, по прошествии времени, как васильки на пшеничном поле, поднимали головы, привлекая своей яркой окраской тех, кто не был связан с трудом (в данном случае не только крестьянским) и не знал, что васильки эти, воспетые во многих песнях, есть не украшение, а сорняк на хлебном поле. Представители этого слоя людей, старавшиеся проникнуть в государственный организм под видом деловых, способных и незаменимых (им как нельзя кстати пришелся тезис о деловом человеке), прикрывались понятиями свободы личности как свободы предпринимательства, как беспрепятственной возможности подгребать под себя все (скажет, к примеру, дед внуку: "Эко удивил - "Москвич"! На собственных самолетах летали бы, не будь у нас руки связанными", - и все, и запало в душу). Было среди них и то новое поколение утонченных, иногда даже с партийными билетами дельцов, которые не по наследству, а по благоприобретению пропитаны этим же духом обогащенчества; и они, представители этого слоя, так ли, иначе ли приобщившиеся к "кодексу о собственности", имели уже определенное (особенно в сфере снабжения) влияние на общее состояние жизни.
Они думали уже о свободе действий. Накопившись количественно, они словно почувствовали, что как раз теперь, в преддверии намечавшихся преобразований, настал их час, и чтобы подготовить почву, распространяли мнение, что было бы неплохо кое-что в сфере обслуживания (кое-что для начала) передать в частные руки. Открыть, к примеру, частные булочные, частные кафе, частные рестораны. Довод, приводившийся при этом, был прост: и для народа лучше, и государству легче, инициативные люди из-под земли все достанут, а что касается наживы, то какая тут нажива, если промышленный сектор все равно остается в руках государства. Слухи подкреплялись то тем, что будто предложение подобное уже внесено в правительство, то еще более веским, что будто большинство в правительстве за и что дело только во времени. Но время шло, слухи не подтверждались и угасали, оставаясь лишь предметом для разговоров в самих тех кругах, из которых они исходили, и оттуда же, из тех кругов, обращено было внимание на литературу как на одно из средств формирования общественного мнения.
"Они глупы, - говорили о литераторах.
– Спорят, а о чем? Делят воздух, который разделить нельзя, и рвутся на пьедестал, который еще не поставлен для них и на который, как они думают, взойдет тот, кто более противостоит течению жизни. Да они просто модно соревнуются в этом своем противостоянии и уже этим полезны делу!" Было обращено внимание на те так называемые нравственные искания, которые велись этими литераторами, когда все, что было в прошлом, объявлялось достойным, а настоящее (разумеется, бралось все пока лишь в нравственном плане) - не только чем-то не тем, привнесенным, но будто бы в корне противоречившим самим основам народной жизни. Пересматривалась, в сущности, история, которую стремились теперь подать так, словно не было раньше ни бедных, ни богатых, ни крепостничества, ни барства, а существовало лишь некое национальное единство, национальное братство, благодаря которому и творились культура и характер народа. "Русские люди всегда оставались прежде всего русскими людьми, - говорили они, что было столь же привлекательно, сколь и вредно, потому что предлагалось не на основе взаимной солидарности трудовых людей, а на основе некоей национальной идеи строить общество и общественные отношения; и эта формула бесклассовости, подаваемая как равенство всех у стартовой черты жизни (а кто кого затем обгонит или столкнет с дорожки, это уж как придется), - формула эта не только была приемлема для так называемых младо- (или нео-) инициативных людей, но по негласной договоренности (по крайней мере, всякий
В этот вечер у Стоцветовых Князев был в замшевой куртке с молниями, в светлых, в еле заметную клетку узких брюках, спортивно подчеркивавших его худую, костнстую и крепкую фигуру, а из-под распахнутого воротника бежевой (из Гонконга) рубашкн привычно выглядывал шелковый шарф, концы которого были спрятаны на груди под рубашкой.
XXV
Они остановились так, что Александр оказался спиной к окну, Князев спиной к танцующим, люстре и свету. Лицо Князева было затепепо, и он был в преимущественном перед молодым Стоцветовым положении. Ему не нужно было следить за выражением своего лица, в то время как Александр со всеми своими душевными движениями был как бы оголен перед собеседником и в продолжение разговора постоянно чувствовал это. Он не понимал, от чего происходила неловкость, и полагал, когда из-за плеча Князева видел среди танцующих раскрасневшуюся и счастливую головку Наташи, что это из-за того, что он думает о ней, так пеуютно и неловко ему.
– Вы знаете, я не привык вокруг да около, - сказал Князев (в самом начале разговора, как только, примерившись взглядом к Александру, понял, как надо говорить с ним).
– Ваша позиция в литературе...
– Жизненная позиция, - резко, почти с раздражением прервал его молодой Стоцветов, решивший сразу же дать понять Князеву, что привык в разговорах называть вещи своими именами.
– Ваша позиция в литературе, - между тем, пропустив как бы мимо себя этот выпад Александра и в меру спокойным и заинтересованным тоном, как он только что начал, продолжил Князев, в свою очередь давая понять, что не привык, когда его перебивают, и что прежде, чем перебивать, следует дослушать.
– Позиция ваша многих отталкивает, но многих и привлекает. Не уполномочен говорить за всех, но есть мнение, что сегодня единственный, кто мог бы возглавить определенное, вы понимаете, о чем я говорю, направление в русской литературе, это вы. За вами, именно за вами пойдут. Нет, нет, пока не возражайте. Не торопитесь, во всяком случае, возражать.
– Князев поднял руку.
– Для каждого из нас только дважды бьет колокол. Один раз - к славе, второй - к могиле. Второй все мы рано или поздно слышим, а первый, оп, в сущности, беззвучен, его можно уловить лишь по чувству времени, по социальной наблюдательности. Так вот, мне кажется, сегодня бьет ваш колокол, и как бы не пропустить вам его удары.
– Колокол, удары... Вы что, серьезно?
– спросил Александр.
– Труд, я признаю труд. И вообще, - с усмешкой добавил он (той привычной для пего усмешкою, какою он защищался от всякого рода неприятных и колких выпадов против пего), - это не разговор. Какое направление, какую поддержку вы можете обещать: "Вече" или как там, "Светоч", - извините, не читал.
– "Луч".
– Да, именно, "Луч".
– Я бы не стал говорить с вами, если бы речь шла только об этом. "Луч" - это баловство, в которое, впрочем, по глупости втянули и меня. Просто нам хотелось, чтобы нас заметили, о нас заговорили, вот и все. Но есть вещи гораздо важнее, чем рукописный журнал, с которым, - что-то похожее на усмешку (как и на лице Александра) появилось на лице Князева, - связывают мое имя.
Есть русский народ, судьба русского народа, судьба русской литературы, наконец, всей нашей культуры, если хотите, разве вас, как писателя русского, не трогают эти вопросы?
– сказал Князев, хорошо знавший, что сказанное им было всего лишь высокими словами, произносившимися не раз и не два в прошлом (и, главным образом, теми и для того, чтобы сыграть затем на этих национальных струнах свою и для себя партию). Но он также хорошо знал, что на волне почвенничества, то есть нынешнего - в литературе направления, которое набирало силу, за этими высокими словами о русском народе подразумевались будто бы определенные откровения, которые стыдно, неловко и невозможно было не признать русскому человеку.
– В каком смысле?
– спросил Александр, морщась от того, что шум музыки и танцующих мешали ему.
– В самом прямом.
– То есть?
Князев вместо ответа несколько мгновений внимательно смотрел на Александра: действительно ли тот не понимает или притворяется, что не понимает, о чем речь? Затем, чуть повернувшись, будто на танцующих, так, что лицо почти все осветилось горевшею люстрой, вновь и нескрываемо усмехнулся неприятной и надолго запомнившейся Александру усмешкой, которую иначе чем упрек в национальном отступничестве нельзя было истолковать. "Вы кто. русский ли вы человек?
– было прежде всего в этой усмешке.
– Если русский, то что же я буду вам разжевывать, как ребенку, то, что очевидно сегодня всем русским людям?" Князев прямо говорил этой своей усмешкой, что то, что принято между русскими людьми понимать с полуслова, унизительно разъяснять ему. "Шутить можно чем угодно, но только не этим", - было еще в этой его усмешке, которая (по ходу мыслей) менялась и становилась злее на его плоском, какнм оно продолжало казаться Александру, и освещенном теперь лице.