Годы с Пастернаком и без него
Шрифт:
Первого «наверх» позвали Борю. И не позвали, а нахрапом, неожиданно, почти насильно подхватили в машину и увезли — усовещивать. День его вызова (четырнадцатое марта пятьдесят девятого года) был едва ли не самым тяжелым в моей жизни.
Накануне я уехала в Москву, с тем чтобы остаться на завтра. Но в тот же день, не успела я приехать, он позвонил из Переделкина и попросил отложить все дела и к девяти утра вернуться в нашу комнатушку. Приезжаю, но его нет. Жду, волнуюсь — чего только не передумала, хоть бейся головой о стенку. Вызвал — и нет! Что-то страшное, наверное, случилось.
Только в пять вечера, совершенно больная, догадалась пойти в контору — позвонить в Москву: может, там что-то знают? И не ошиблась: у телефона сидел связной — Митя; сказал, что Классюша два раза звонил, сообщил, что он неожиданно
— Не сердись, Олюша, — твердил он, целуя меня посреди дороги, — зато что я тебе расскажу! Знаешь, я говорил с человеком без шеи…
Это был прокурор, если не ошибаюсь — Руденко. Он пытался взять у Б.Л. письменное обязательство не встречаться с иностранцами [26] .
— Если вам надо, поставьте конвой и не пускайте ко мне иностранцев, — отвечал ему Б.Л., — а подписать я могу, только что знаком с вашей бумагой, но обязательств — никаких. И вообще, странно от меня требовать, чтобы я лизал руку, которая меня бьет, и даже не раскланивался с теми, кто меня приветствует.
26
Вызов к Генеральному прокурору СССР Руденко был согласован с Президиумом ЦК КПСС и связан со стихотворением «Нобелевская премия». Стихотворение было написано в январе 1959 года по следам размолвки с Ивинской (см. дальше) и передано корреспонденту газеты «Дейли мейл» Энтони Брауну. Как говорил Б.Л., он отдал это стихотворение не для печати, а как «автограф». Однако из-за неэтичного поведения журналиста, оно сразу же прозвучало по зарубежному радио, а 11 февраля с соответствующим политическим комментарием было опубликовано в «Дейли мейл». В семье Пастернака по этому поводу произошла очень тяжелая сцена (см. «Воспоминания З. Н. Нейгауз»). На допросе прокурор Руденко обвинил Пастернака «в обмане и двурушничестве» и угрожал уголовным преследованием по статье «измена Родине». В протоколе допроса о встречах с иностранцами не упоминается. — И.Е.
— Так вы же двурушник, Борис Леонидович, — раздраженно сказал прокурор.
И Боря с удовольствием подхватил и поддакнул:
— Да, да, правильное вы нашли слово, действительно я двурушник…
Вернувшись на «большую дачу», Б.Л. на входных дверях вывесил объявление, написанное на английском, французском, немецких языках: «Прошу меня простить, но я не принимаю».
Я была «отомщена» очень скоро. Уже дней через десять Б.Л. пришлось на Потаповском волноваться за меня. Дети ему сказали, что двое неизвестных увезли меня на черном «ЗИМе». В виде особой милости среди дня мне дали возможность позвонить домой и сказать, что я скоро вернусь. А привезли меня на Лубянку, где маленький, сухонький генерал угощал меня чаем и тоже хотел получить от меня подписку о необщении с иностранцами. Идя по Бориным стопам, я расписалась лишь за то, что ознакомлена с таким требованием, но никаких обязательств на себя не взяла. А генерал говорил еще, что на меня и Б.Л. они рукой махнули, но нужно спасать от нас детей: они, мол, слушают не то, что нужно.
— Подумай, «они» детей стали воспитывать, видишь, как «помягчели», — удивлялся Боря на мой рассказ. — Я думал, что ты не вернешься, и готовился скандал им закатить на весь свет. <…>
Все назревало исподволь и давно. Со старой семьей у Бори установились холодные, враждебные отношения. Причиной всех бед на «большой даче» считали меня, но и Борю понять не могли и не хотели.
Двадцать пятого января шестидесятого года Б.Л. писал Ренате Швейцер:
«Ты познакомишься с моей женой З., увидишь дом и жизнь в доме. Ты придешь и, может быть, увидишь людей и положения, которые меня как-то характеризуют или людей и положения, которые,
Но тут его терпение лопнуло, он решил порвать с «большой дачей» навсегда. Оказалось, он договорился с Паустовским, что зиму мы проживем у него в Тарусе [27] .
С самого начала мне не верилось, что Боря способен выдержать бурю ухода. И вообще, можно ли это требовать от человека в шестьдесят девять лет? Но он сам это решил, и мне казалось — очень твердо.
Мели январские затяжные метели, и на душе было сумрачно и тревожно.
В день, назначенный для переезда в Тарусу, Б.Л. пришел рано утром, очень бледный, и сказал, что ему это не по плечу.
27
На самом деле приглашение пожить какое-то время в Тарусе исходило от Е. М. Голышевой и Н. Д. Оттена, предложивших Б.Л. и маме свою пустующую дачу. Приглашение это было передано через А. С. Эфрон, которая, справедливо опасаясь за будущее Ивинской, не защищенной именем Пастернака, всегда советовала ей легализовать их отношения. — И.Е.
— Что тебе еще нужно, — говорил он, будто инициатива перемен исходила от меня, — когда ты знаешь, что ты моя правая рука, что я весь с тобой? — Но нельзя, мол, обездолить людей, которые этого не заслужили и сейчас уже ничего не требуют, кроме видимости привычного уклада; нужно примириться, пусть будут два дома и две дачи.
Он говорил еще много, и все в этом духе.
Я разозлилась не на шутку. Интуитивно я догадывалась, что больше чем кто бы то ни было нуждаюсь в защите именем Пастернака и заслужила его. Мои худшие предчувствия оправдались полтора года спустя. Если в сорок девятом его имя мне помогло, то в шестидесятом (если бы было закреплено официально) оно бы предотвратило катастрофу.
Но тогда, двадцатого января пятьдесят девятого, я только смутно могла об этом догадываться, и главным были не эти смутные догадки, а дух женского протеста, его, сам того не желая, вызвал во мне Б.Л. Я упрекнула его в том, что он сохраняет свое спокойствие за счет моего, и объявила о своем немедленном отъезде в Москву.
Он беспомощно повторял, что я сейчас, конечно, могу его бросить, потому что он отверженный.
Я назвала его позером; он побледнел и, тихо повторяя, что я все скоро пойму, вышел. Я не удерживала его.
Приехала в Москву — и вечером в трубке виноватым голосом обычное начало:
— Олюша, я люблю тебя… — Я бросила трубку.
Утром раздался звонок из ЦК:
— То, что сейчас выкинул Борис Леонидович, — возмущенным голосом говорил Поликарпов, — еще хуже истории с романом.
— Я ничего не знаю, — отвечала я, — я ночевала в Москве и еще днем рассталась с Борисом Леонидовичем.
— Вы поссорились? — спросил раздраженно Поликарпов. — Нашли время. Сейчас по всем волнам передается его стихотворение, которое он передал одному иностранцу. Все, что стихло, шумит вновь. Поезжайте миритесь с ним, всеми силами удержите его от новых безумств…
Я начала переодеваться, когда из переделкинской конторы позвонил Боря.
— Лелюша, не бросай трубку, — начал он, — я тебе сейчас все расскажу. Вчера, когда ты на меня справедливо разозлилась и уехала, я все в это не хотел поверить. Вернулся к себе и написал стихотворение о Нобелевской премии.
Вот оно:
Я пропал, как зверь в загоне. Где-то воля, люди, свет, А за мною шум погони, Мне наружу ходу нет. <…> Все тесней кольцо облавы. И другому я виной — Нет руки со мною правой: Друга сердца нет со мной. Я б хотел, с петлей у горла, В час, когда так смерть близка, Чтобы слезы мне утерла Правая моя рука.