Гоголиана. Писатель и Пространство
Шрифт:
Второе совпадение еще более удивительное. Венеция – гигантский лабиринт, без всяких уподоблений. Стоит путнику уклониться от нахоженных маршрутов, и ближайшие переулки тут же его захватят, закрутят, перевернут и быстро передадут другим переулкам, мостам, улицам, которые сделают его представления о сторонах света и собственных координатах совершенно невнятными. Он будет долго блуждать в безвыходном, сдавленном пространстве, где нет ни юга, ни севера, ни горизонтов, ни направлений, ни самих небес, а есть только каменные проходы и узкая полоска света над головой, – он превратится в пленника. Но любому пленнику этого лабиринта a priori известно, что на его краю есть что-то
По такой же схеме происходила вся мыслительная деятельность Ницше. Это было блуждание по лабиринту мыслей в поисках некоей великой взрывной идеи, которая должна потрясти и привести в состояние эйфории, возвышенного ужаса и счастья, как, например, идея Великого Возвращения (не будем повторять вслед за Борхесом, что Ницше не первый ее открыл; с площадью Сан Марко то же самое – когда она открывается взору путника, измученного кружением в сумрачном пространстве, у него возникает ощущение, что он первый обнаружил ее наличие в мире). В сущности, в философии Ницше нет никакой другой системы, кроме этой. Он помечал афоризмами пути своего блуждания и продолжал по наитию двигаться в сторону искомой великой идеи, как посетитель Венеции движется по наитию из темного лабиринта улиц к всепросветляющей площади Сан Марко. Структура Венеции, как ни один объект мироздания, накладывалась на структуру сознания Ницше.
Не случайно в книге «Утренняя Заря», которая была начата во время первого приезда в Венецию и носила черновое название «L’ombra di Venezia» (Тень Венеции), Ницше писал: «Если бы мы захотели и отважились создать архитектуру по образу наших представлений о душе, – мы создали бы лабиринт!» И не случайно в «Сумерках Идолов» утверждал: «Афоризм, апофегма, в которых я первый мастер среди немцев, суть формы “вечности”».
Случайным можно считать тот факт, что Ницше очутился на площади Карло Альберто в Турине в первый день своего помрачения или окончательного просветления (как взглянуть: ведь он обнимал там в приступе сострадания лошадь, избитую кучером). Для сумасшествия ему, несомненно, была уготовлена площадь Сан Марко в Венеции, где он должен был бы расцеловывать голубей.
Уроки того и этого света[17]
Повестей, которые составляют знаменитый пушкинский цикл, конечно же, не пять, а шесть.
Шестой или, точнее, первой – является повесть о самом Иване Петровиче Белкине. Покойном. Это очень важный момент.
Пушкин сразу же объявил его покойным. Как автор – как мистификатор – Пушкин, несомненно, поступил мудрее, чем Гоголь, который представил публике своего Рудого Панька не только очень живым, но и очень говорливым.
Белкин в той особой пушкинской повести, которая носит название «От издателя», молчит. Его нет. Он покойный.
Выдуманному
Даже в деловых письмах к Плетневу, когда это было вовсе не обязательно, ибо адресат уже был подробно извещен о принадлежности Белкина к области фантастического, Пушкин не забывал держать Ивана Петровича твердой рукой в мире ином. «Я переписал мои пять повестей и предисловие, то есть сочинения покойника Белкина, славного малого», – сообщал он Плетневу в одном письме. В другом – писал: «На днях отправил я тебе через Эслинга повести покойного Белкина, моего приятеля».
Но «приятелю» и «славному малому» не лежалось в могиле.
Помимо воли реального автора выдуманный автор то и дело пытался восстать из мертвых. Впервые эта самовольная попытка воскрешения случилась осенью 1833 года. Князь Владимир Одоевский прислал Пушкину письмо. Оно начиналось такими словами:
«Скажите, любезнейший Александр Сергеевич: что делает наш почтенный г. Белкин?»
Да, именно так – «почтенный», а не «покойный» – написал князь. И далее, как ни в чем не бывало – как будто ему и дела не было до того, что господин Белкин (покойный) делать ничего не мог, – князь предлагал «почтенному» автору выступить с новой повестью в замышлявшемся альманахе «Тройчатка». Выступить вместе с двумя другими авторами родственного генезиса – Рудым Паньком и Иринеем Модестовичем Гомозейко, порожденным фантазией Одоевского.
«Что на это все скажет г. Белкин? Его решение нужно бы знать немедленно, ибо заказывать картинку должно теперь, иначе она не поспеет и “Тройчатка” не выйдет к новому году, что кажется необходимым. – А что сам Александр Сергеевич?» – вопрошал князь.
«Сам» Александр Сергеевич, отвечая Одоевскому, немедленно и решительно уложил на место приподнявшегося было из гроба автора.
«Не дожидайтесь Белкина, – отписал он князю, – не на шутку, видно, он покойник; не бывать ему на новоселье ни в гостиной Гомозейки, ни на чердаке Панка».
Воскрешения не произошло.
Но история с Белкиным неожиданно приобретает черты истории, случившейся с носом майора Ковалева. Белкин или, во всяком случае, его имя, пускается гулять по свету самостоятельно.
Весной 1835 года, находясь в Петербурге, Пушкин получает свежий номер «Библиотеки для чтения». Он перелистывает его. В одном из произведений ему вдруг попадается на глаза язвительный отклик на повесть Михаила Погодина «О московском извозчике». Пушкин смотрит на подпись автора, задевшего Погодина. Смотрит и не верит своим глазам: в авторах значится Белкин. Пушкин тут же принимается писать Погодину:
«Милостивый государь Михайло Петрович.
Сейчас получил я последнюю книжку “Библиотеки для чтения” и увидел там какую-то повесть с подписью Белкин – и встретил Ваше имя. Как я читать ее не буду, то спешу Вам объявить, что этот Белкин не мой Белкин и что за его нелепость я не отвечаю».
Повесть, подписанная Белкиным, принадлежала перу Сенковского. Она называлась «Потерянная для света повесть».
Спустя несколько месяцев после этого случая Пушкин вновь предпринимает попытку, так сказать, увековечить факт смерти Белкина.