Голая пионерка
Шрифт:
Молчание.
Свет луны – до рези в глазах, до звона. И уже наплывают, накрывают ее белый край тучи, заваливают узкий выход. Ну? Ну же! Мы и в щелку протиснемся, только б успеть. Мы ненадолго, на три минутки, буквально. Только туда – и сразу же обратно. Ведь не сегодня-завтра в рай Ростиславу отбывать, оттуда уж не вернется. Вот и была б о нем добрая память – совместный мирный полет, три минутки без всякой войны, без губ слюнявых, без дрожи трусливой и правильных стихов, – просто вырвались бы вдвоем, надышались хоть раз тем чистым светом, в один бы вздох оба его вдохнули, – пусть потом хоть под пули, хоть под бомбу одну на двоих. Ведь что здесь-то хорошего, по эту-то сторону? Как же тут можно кого-то любить по-настоящему – на войне, во лжи вечной, где ни один человек другому не верит и уже привык, иной жизни не знает… Нет, все лучшее – там, только там собрано, во сне, где цветы поют… Ну? Что вам, жалко, что ли, товарищ генерал? А?
Тучи
И так обидно Мухе, еще обидней стало, что Ростислав на нее не обращает внимания. Что в последние свои денечки мимо глядит и даже поцелуя не заметил, хотя столько дней сам же добивался и клянчил.
И она снова поцеловала его, чудака, в губы. И почувствовала: оборвалось сердце и задрожало на ниточке последней. А луна снова ослепила ее до слез – опрокинул ее Ростислав – и свет пошел в нее и пронзил, и ударил внутри колокол – как из пушки. Она не могла шевельнуться. Губы его пили гул ее колокола тайного – удар за ударом, – и смешивалось у нее в груди биенье двух жизней, и луна стала уже теплой, как молоко в стакане, парное. Муха услышала, как внутри нее кто-то сказал: «Ну все, бляха-муха!…»
– А ты боялась! – сказал Ростислав, помогая ей подняться с земли. – Я же говорил, я всегда умею собой владеть. Вот и поцеловались, видишь? Теперь ты – моя невеста, луна свидетель…
Так и не расстегнул он ее ремень в тот вечер. А ведь мог бы! Сама бы и рассупонилась, только бы дал понять. Не дал – баран!
Уже вторую неделю, с той первой с ним ночи, когда Муха произвела Ростислава юного в мужики, а потом проснулась с талией уже как бы старорежимной, до того яростно перетянутой праведною десницей своего хранителя, ремень сей брючный, брезентовый, для него самого оставался свято неприкосновенным. В землянку к Мухе лейтенант не Совецкий являться принципиально избегал. Чинно приглашал возлюбленную на прогулку в лес, как правило после ужина, и под сенью дерев, взяв ее деликатно под ручку, пламенно и вольно набрасывал перед невестой стратегически обеспеченные планы мирного и плодотворного их супружества в уютном пятистенке на окраине Кондопоги, изобильной грибами, морошкою, клюквой, пушным зверем и рыбою красной. Окнами на озеро Онего! С геранью на подоконнике и пятью пуховыми, мамашей вслепую от души взбитыми мировыми подушками в изголовье высокой кровати со специальной резной скамеечкой – лестницей для беспрепятственного вскарабкивания юной жены на бездонную, легчайшего лебяжьего пуха перину – вместо жесткого топчана. Муха сначала хмыкала. Потом заскучала. А там и привыкла, вошла во вкус и стала с жаром, перенятым у безумствующего в добровольном монашестве барашка, возражать ему при обсуждении художественных деталей кружевного узора на грядущих салфетках, полотенцах и простынях, а также скорых и неизбежных чепчиках двух румяных, ядреных, как боровички, близнецов, отменным славящихся аппетитом. На единственного потомка Ростислав не соглашался ни в какую, вдохновленный, видимо, Мухою же и измышленным виденьем двуполногрудой своей мадонны и до обморока полнокровно представляя себя обоими сладострастными сосунками разом.
С Мухой же стало твориться и вовсе непостижимое. Однажды перед сном она вдруг заколотила вход в землянку двумя досками крест-накрест. В ту же ночь, взлетев с небывалой скоростью, Муха сразу же обнаружила под собой маленький незнакомый городок на берегу огромного озера – Ладожского, должно быть. Бревенчатые двухэтажные бараки, высокие пятистенки, куцые жалкенькие избенки старорежимной еще нищеты. Горели кое-где на улицах и у вокзала тусклые фонари, и она разглядела приземистых битюгов, запряженных в зеленые фургоны с надписью «Хлеб», в которых возили раненых от железнодорожной станции до госпиталя. Ну и решила, что занесло ее каким-то духом в один из ладожских пригородов все того же Ленинграда, потому что генерал Зуков все же вот не успел настроить аппаратуру вовремя: до сих пор ни одной команды не подал, хотя обычно встречает Чайку своим бодрым и добрым голосом еще на подступах к городу, километров за пятьдесят-шестьдесят.
Тут и запела она, запричитала на все поднебесье генеральским своим простуженным басом – свекровушка будущая онежская, Овецкая Домна Дормидонтовна, собственной своей кондопожской, в пуховых перинах нежась, небось, в данный момент, персоною стопудовой:
«Ой, да уж не чаяла, сподоблюсь ли, на тебя ль, касатка, налюбуюся! Уж ты семужка нежна беломорския, чайка бела ты, вострокрыла да вкрадчива, невестушка мила, блядюшка ты наша летучая, еж твою, штрихер-михер! Не попрекни, ты, лебедушка, мать-старуху словцом! Поздравлять тебя станем венцом – честным пирком да за свадебку! Ой да…»
«Чайка! Я Чайка! – перебила охрипшего вдруг генерала Зукова обрадованная наконец, успокоенная генеральским все же, командным гласом да нежданными его шутками невидимая дева. – Товарищ Первый! Где я?! Дайте ориентир! «
«Даю. Даю притир тебе, дитятко! – застонал вновь генерал, выгрохатывая
«Есть – во родимый дом!» – откликнулась Чайка, пожав своими невидимыми плечами. Она уже запеленговала по бурным рокочущим волнам генеральского баса, замаскировавшегося почему-то под солистку самодеятельного хора кондопожского дома культуры Домну Дормидонтовну, чье редкостное искусство народных заплачек и причитаний было известно Мухе по рассказам Ростислава, – засекла Чайка сразу, что волна растекавшейся по небу напраслины на генерала и славословья ей, грешной, выхлестывалась, как из жерла вулкана, из трубы аккуратной высокой избы в конце широкой улицы, над самым берегом озера. Все как описывал Ростислав: дощатые тротуары и безбрежная лужа посереди улицы. И, конечно, герань на подоконниках. Для чего, однако, понадобилось генералу Зукову такое чудачество – переносить свой командный пункт в Кондопогу? И зачем себя ругать? Причем именно из Кондопоги? Или тут какой-то шифр заложен? А может быть, он и раньше отсюда вел ее полеты, а сегодня решил вызвать к себе непосредственно? В чем виновата? Или, может, за Ростислава? Так ничего, вроде, и не было такого уж… А если, наоборот, наградить желает? Ну да, конечно, наградить, ясно же! Ведь сколько уже отслужено ночей – без единственного даже почти нарушения маршрута, в первый раз вот, можно сказать, занесло на север, да сам, к тому же, и вызвал, если разобраться…
«Чайка,Чайка, я Первый! – услышала она вдруг как бы издалека его несравненный голос. – Внимание, Чайка! Враг готовит провокацию! Будь начеку!…»
Она споткнулась в небе и стала как вкопанная. Что ж это творится-то, товарищи? Ой, да что ль, никак, и вправду заблудилася?
«Внимание, Чайка! Возможна провокация!» – донеслось снова.
«Я те, падла, дам коровокацию! – рыгануло в ответ. – Ишь ты, фрукт какой, стукач, обратно капает! Думашь, сдрейфит девка? Врешь, молодка выдюжит!…»
Пуская по небу мутную волну угрозы и обдавая растерявшуюся Чайку жаром стыда, выпузыривался лавой тяжкий, все же, стало быть, свекровин голос-бас из кирпичной трубы пятистенка с геранями в окнах:
– Я те дам девке моей башку дурить! Умный нашелся тут – бес! Ну-ко, дай мне твоего ума – подошву помазать! И ручищи-то у него – гляньте-кось, бабы – по локоть в кровушке русской! Сколь ты наших мальцов загубил, клещ, за свои ордена, за брякалки? Сколько душ христианских запакостил! И в аду не получишь прощения, враг народа ты, сука позорная!… А ты, дева, не слушай его, жоха, ломом перепоясанного. Ныряй духом ко мне под крылышко. А мы его на чисту водицу выведем, погоди! Ишь, бельма-то налил бесстыжие, насосался народной кровушки, – хоть слепая, а вижу я. Знаю, знаю твои подвиги геройские, вспомни ты, палач, площадку волейбольную, ну-тка! Нет тебе ни веры, ни прощения!…
– Ат-ставить! – голос генерала Зукова визганул как по стеклу гвоздем. – Чайка, слушай мою команду!
Чайка уже не понимала, кого она слышит и кого ей в данной ситуации слышать следует.
– Брось, забудь его, дракона, девонька! – перекрывая, смывал далекого генерала приказ могучей свекрови. – Знает, знает кондопожская зечатина твоего генерала как облупленного. На шестой командировке дуроломной за растрату сидел, захребетник твой. Петухом был у воров, придурок пазорный, проиграл ворам корму свою раскормленную, – вот теперь он и лютует, вот и празднует свою месть всему народу, тварь бездушная!… Не слушай худого человека, дочка! И никакая ты больше не чайка ему, просто девочка кондопожская, ягодка наша сладкая, иди к мамке, ну?…