Голодная кровь (Рассказы и повесть)
Шрифт:
«И на тех вратах на Херсонских, сидит Черногар-птица, держит в когтях осетра-рыбу, и повредившись в уме от событий, не зная кому открывать город, а кому нет, бежит взглядом на север, потом на юг и на восток, вздрагивая опереньем, следит за передвижениями «Градов», «Солнцепёков» и «Хаймерсов». И под Черногаровой мёртвой поглядкой Святому Егорью к оцепеневшему от боли городу не пробиться! Остановится Егорий перед Херсонскими вратами, станет ждать верного времени, и, дождавшись его, оглохнет и ослепнет от насылаемых каверз и ков, а потом изорвёт сердце в немом крике. Слабея духом, а затем всё же собравшись с силой, глянет святой на свою же икону, укреплённую на невидимой браме и соединив собственный взор
И почти в тот же миг, словно бы услыхав птичий клёкот, столик в воскресной Москве, в кафе на Даниловской набережной от резких торможений близко-далёкой войны перевернётся, Сова-Улула, а через минуту после неё и грустный Аромун, отстреливавший германскую Rote Armee Fraktion ещё в 1981 году близ базы Рамштайн, выйдут из полупустого кафе, пешком, по очереди, перейдут Автозаводский мост, займут позиции на верхних этажах двух противоположных домов, тихо воющих от безлюдья на просторах бывшего ЗИЛа, и по уговору, одновременно – война убивает войну! – умертвят друг друга. Причём полёт их освобождённых от страха и сомнений душ над Москвой-рекой – плавно-наклонный у Совы-Улулы, бег прыжками по воздуху у волчатника-Аромуна, – случится в те самые минуты, когда Горислава, которую я всё-таки на перроне догнал, поцелует меня попеременно в уголки губ, поднимется в вагон, а потом неожиданно спрыгнет с подножки поезда № 237 Б «Москва – Брест», затеряется в толпе и теперь уже навсегда исчезнет. А я, показав проводнице паспорт, а затем, купленный в слепой тоске, но и в какой-то надежде необъяснимой билет, покачу, вместо Гори, в древний, манящий чем-то ликующим, запретным и страшным Смоленск.
Вихорево гнездо
Рассказ
1
Мягкий толчок – и теплоход «Амвросий Бучма», стукнувшись об автомобильные шины, укрепленные на сваях через каждые три метра, бочком швартуется к дощатой пристани. И теперь, вместо речной прохлады, плывет на нас дурманящий степной морок. Пахнет колесным дегтем и свежераздавленным виноградом. Я тороплюсь сойти, а ты, наоборот, медлишь. Тебе нравится теплоход с холодными кожаными сидениями, нравится его непонятное имя. Я беру тебя за руку, и уже через минуту-другую наши легкие римские сандалии, купленные в Москве нарочно для этой поездки, окунаются в белый речной песок.
1973 год, первые дни сентября, дрожащая от пчелиного зноя, как густой мед, переливаемый из бадьи в огромную глиняную миску, Северная Таврия. Во всех институтах занятия уже начались, а у нас в Гнесинке – только с десятого. Глянув на тебя исподтишка, вижу: за беспечностью и звончатым смехом подрагивает беспокойство. Причем беспокоишься ты не о скрипке мастера Федорова, купленной в прошлом году за 400 рублей и оставленной в Москве у малознакомых людей, а о сброшюрованных и уже полностью подготовленных к переплету листах самиздата, припрятанных на улице Малые Каменщики, недалеко от взорванной Таганской тюрьмы, в одной из строительных контор, где за 35 рублей в месяц и крохотную служебную комнатенку подрядились мы сторожить дыроколы и стулья.
– Хочу мороженного, ты же обещал же…
Усадив тебя на длинную узкую скамейку, беру два пломбира в стаканчиках. Ты хищно втыкаешь плоскую деревянную палочку в прохладный телесно-розовый купол.
Хищность веселая и мягкость неподдельная – как они в тебе уживались?
Через
– …и пеликашек обещал показать, – промокая каплю платочком, заявляешь ты решительно.
– Здесь, на пристани, пеликанов нет. Идем, нас давно ждут, я телеграмму давал…
После роскошного завтрака в дедовском доме наладился я было вздремнуть, но ты, ущипнув меня легонько за ухо, шепчешь:
– Забыл? Про сад, про Вихорев, забыл, что ли? Бежим скорей!
2
Подхорунжий Вихорь, в Первую германскую служивший с дедом в одном полку, спал стоя, привалившись спиной к дереву. Сухой и прозрачный, как рыба чехонь, со свесившейся набок головой, был он еще похож на длинную пастушью герлыгу с крюком на конце, выгнутым так, чтобы удобней было ловить за заднюю ногу молодых дурашливых овец.
Будить подхорунжего я не стал. Вместо этого двинулись мы к небольшому дубняку, стоявшему чуть поодаль от абрикосовой рощи, которую Вихорь и сторожил.
Солнце уже раздухарилось вовсю, но виднелись и тучи. Правей, над кучугурами-дюнами, висел вполне привычный для этих мест мираж: сине-мерцающее озеро и по бокам его две-три золотистые, едва заметно вздрагивающие скирды.
– А это случайно, – что их зовут одинаково? И сторожа, и гнезда на деревьях? Ну, помнишь, ты у нас в стройконторе про вихоревы гнезда рассказывал?
Упруго-податливое, как хлебный мякиш, лицо твое расплывается в улыбке. Улыбка по-восточному влажна, лукава, но уже слегка и покрылась суховатой московской корочкой.
– Вообще-то фамилия подхорунжего – Вирозуб. А Вихорем прозвали, после того как он здесь, в песках, сад высадил саморучно. Сад – любо-дорого глянуть. Только вот лет через десять стали на деревьях появляться вихоревы гнезда. Шарообразные, зеленые, цветут временами. Говорят, это омела так великолепно паразитирует. Тогда-то имечко и пришпандорили: сперва сад назвали «Вихоревым», а позже и самого подхорунжего.
– Любишь ты всякие противоречия, двойное дно везде ищешь…
Что-то наивно-задорное и непобедимо ребячливое слышалось в твоих словах. Философский наив был присущ и мне. Наиву этому наперекор я уже собрался было сурово отрезать: как же не искать противоречий? Как не замечать их, когда они – везде, куда ни плюнь. Мир людей из одних противоречий и состоит: говорят одно, делают другое, а действуют так, – будто именно в момент поступка лишились разума.
Тут меня кто-то словно дернул за погончик безрукавки. Я обернулся. С детства поражавший меня резко-насмешливым, как у цапли голосом, подхорунжий Вихорь уже не спал. Прокашлявшись, он смотрел в пустоту. Потом еще раз едко-махорочно кашлянул, но так ничего и не сказал. От кашлевого скрежета подхорунжий тут же превратился в моих глазах в жестяного человека. Точней сказать, – в человека, состоящего из одной только желто-белой луженой жести…
Окуная ноги по щиколотки в песок, поспешили мы к вихоревым гнездам.
3
Песок был жив.
Зыблющийся человек-песок, враз надвинувшийся из детских воспоминаний, был никакой не страшилкой, а был таинственной радостью жизни, прятавшейся в ломких колючках, в стебельках иссохшей травы. Тогда, в детстве, человек-песок этот, отряхаясь, иногда вставал на ноги, но больше лежал на спине, выставив голый, поросший тысячелистником живот. Был человек-песок огромен, как бесконечное, заснувшее навеки селение, был чудесен и добр, и я звал его, – подслушав дедовы пьяные бормотанья, – Волхом Всеславичем, князем-оборотнем…