Голодная кровь (Рассказы и повесть)
Шрифт:
– Боюсь, укажет жезл и мне, куда идти, как дальше жить-существовать. Я его не послушаюсь, потом жалеть буду, а потом и вовсе худо мне станет. Пускай лучше у тебя в сохранности пребывает!
Церемонщик, поклонившись, маротту унёс.
Как сказала царица – так оно и вышло. В час горлового кровотечения, в час роковой, час гибельный, не оказалось у царицы под рукой шутовского жезла, чтобы до знающего лекаря, или хотя б до знахаря достучаться…
Старичок с вьющимися пиявочками волос за ушами, во время рассказа всё хватался рукой за сердце. Так за сердце и держась, протёр жезл салфеточкой, поцеловал
Старичка увезла скорая.
И тут ухватила жезл мягкая, холёная, вздрогнувшая от внезапно вскипевшей страсти рука, с удлинённой кистью и музыкальными пальцами.
Взмах, ещё взмах! Вниз-вверх-вниз. Вверх-вниз-вверх…
Ясно: рука женская. Крепкая, уверенная, нежная. Сперва двинулась к низам, потом вернулась к верхам, и уже оттуда, сверху, скруглёнными пальцами, начала сладко сдвигать вниз невидимую шкурку, которой как ей показалось, покрыт жезл. Вниз… вниз… вниз. Вверх… вверх… вверх! Быстрее, крепче, быстрей!
Через минуту, задышав часто-часто, старичкова собеседница чмокнула палку в набалдашник, даже попыталась попасть язычком своим в крупно вырезанный шутовской рот. Пары, исходившие изо рта женщины, были ей самой не слишком приятны. Отмахнув одной рукой пары в сторону, другой рукой она свои движения продолжила. И услада от этих движений внезапно разлилась по деревянному телу неимоверная…
Вдруг палка дёрнулась и острым своим подбородком женщину уколола.
Та очнулась, хрипло выдохнула: «Это в благодарность?» – заказала ещё соточку коньяку и теперь уже с отвращением, откинув палку, как дрова, ногой, хрипло рассмеялась.
Близилась ночь. Мысли внутри жезла теперь едва потрескивали: деревянные, прямодушные, плоские, – но всё-таки они были, были! Конечно, не полнообъёмные мысли, а так – краткие обрывки, скупые отклики древесной сердцевины, на людские прикосновенья и подкидыванья.
Чуть позже жезлу почудилось: впадает он в сонное оцепенение. Это когда взял его в руки амбал с выплеснутым сердцем и развороченной левой скулой.
Здесь сразу – недолгий путь в сортир. Там человек в синей форме и синюшной, в цвет формы, мордуленцией, ища тайник или стилет, попытался отвинтить, а на худой конец отломать головку с высунутым языком. Убедившись, что палка цельная, амбал плюнул с досады на пол, но всё же вернул вещь на место, в угол кафе, где взял.
Вверх, в сторону, вниз, между ног, подмышкой… Ого, нож! Неужто новый держатель вырезать слова будет? Так и есть. Лет сорок назад, в цирковой кладовке, резать уже пытались. Стонало тогда и плакало деревянное тело!
А началось всё с выковыриванья сердечка. Оно деревянному телу не повредило. Но тут пришла другая беда. Какой-то олух царя небесного, с арапником за поясом, остро пахнущий звериным дерьмом, стал голую бабу высекать с усердием. Тут конечно – облом. Раздался треск, звероподобный испугался директорской взбучки, бросил вырезать, матюгаясь, ушёл…
Ничего лучше деревянной жизни в мире не было, и нет! Потому-то и устремились деревянные мысли в южнорусскую рощу, где растёт колхидский самшит и где однорукое кустарниковое
Под кустистым деревом, бережно оглаживая свою безволосую, дынно-жёлтую голову, сидел и плакал абрек. Не умея признаться себе в том, что его бесстыдно и навсегда бросила лыткастая девка, он, качаясь из стороны в сторону, тихонько постанывал, вспоминая, как уезжала эта стерва на север, и ясней ясного понимал: девчонок вокруг много, а не нужны они разбойнику, потому что купить он может всякую, а любить может только одну. Ну, в крайнем разе, – двух-трёх.
Дыня мужской головы с узко прорезанными в толстой корке глазами и кое-как налепленными на веки ресницами, чуть вздрагивала. Но это оттого лишь, что таинственно и загадочно содрогалась вокруг сухая земля: настоящей жизни в абрековой голове давно не было…
Самшитовый лес бесследно исчез. Побежала мимо палки река. Воды шутовской жезл всегда жутко боялся. Даже огонь его так не страшил. Смерть в огне – радость! А воды боялся потому, что мерещился ему зацеп за корягу, быстрый относ в какую-то гниль и цвель, в погибельное стоячее болото.
Сейчас жезлу нужно было замереть, затаиться, спрятать свою, шумящую сизой деревянной кровью живинку, напрягшуюся после того, как завладела им хмельная женщина. А там – будь что будет!
Внезапно за палку, разом, с двух концов, схватились двое.
– Тросточка антикварная, в скупку отнесу!
– Лучше я профессору подарю, он ей собак отгонять будет.
– Дай сюда, ботаник!
– Вали отсюда, чухан.
– Тогда – получи!
Пока двое тут же, близ кафе, катались по асфальту, можно было передохнуть, полежать спокойно рядом с мусорной урной и тремя-четырьмя чинариками.
…Мысли деревянные наперекор людским разговорам и крикам, поскрипывали и поскрипывали. Незатейливо, коротко. «Пускай деревянные! Зато не такие, как у хозяев жизни. Собрались они, видите ли, день обалдуя праздновать! А не знают: любой день обычного человека – день обалдуя и есть. Жаль нельзя в руки правителя попасть. Тот вроде посмекалистей. Но это – издалека. А вблизи может и совсем другим оказаться. Как тот возгордившийся заморский король, пытавшийся разрубить свой жезл пополам и оттяпавший себе при этом палец. Про короля этого укороченный жезл-недомерок, когда-то поскрипывал. Сам-то король давным-давно – тю-тю. А жезл его и посейчас – на загляденье. Шейху из Эмиратов недавно продали. Больно мордочка выразительной у недомерка оказалась. Ну вот, опять. Как только до правителей дошёл, все мысли переколошматились, с ног на голову перевернулись…»
Ого! Кажется, опять не правитель – правительница. Давай повелительница мужских жезлов, давай! Ласк даже дереву хочется. Ходить и плясать на одной ноге хочется от предчувствия восторгов! А что? Плясал ведь когда-то шут Педрилло в имперском Питере на одной ноге, наяривая при этом на скрипочке…
Хозяин за палкой не возвращался. Предстояла ночь: может, грозящая жезлу огнём и гнилой водой, может, последняя. Но, возможно, и вполне себе тихая, спокойная.
Паутинщик Як