Голодная кровь (Рассказы и повесть)
Шрифт:
– Вот я стою столбом на границе общества человеческого и сообщества небес и природы. И погорю на этом. Потому как, даже с твоей точки зрения – я туп, смешон и заранее приговорён к поражению. Короче… Ты смерти боишься?
– Б-б… Боюсь.
Рожа тюленья дрогнула, углы рта опустились едва не до шеи, волосики редкие, торчащие вместо усов, задрожали, – и тут же отступил побирушник от Терёхи на четыре шага, но потом вернулся назад.
– А вот для меня нет этих закорючек: была жизнь, настанет смерть. Для меня они идут рука об руку. Как две дуры-подружки случайно на стадион «Спартак» затесавшиеся. Гляди! Тесно прижались
– Понима… – ронял слюну нищий и, спрятав одну денежку, протягивал руку за другой.
– Ты пойми! Я тут по Москве копытами цокаю, выступаю одномоментно и как старый мудрый осёл, на котором Спаситель въезжал в Иерусалим, и как глуповатый юнец, которому осёл достался задаром, а распорядиться подарком он не смог.
Здесь Терёха спохватился, нищего от себя оттолкнул, взгрустнул. Но потом отёр выступивший на лбу цыганский холодный пот, протянул нищему ещё и пятисотку, взял его под локоток, поволок на скамейку, стал, уже совсем ласково, увещевать:
– Ну, сообрази ты, наконец! Твоя нищета – тебе подарок. Смех она и грех. Но она же дорога в рай. А бывает нищета другого рода: духовная. Вот, к примеру, господин-товарищ Ульянов-Ленин. Лежит себе в Мавзолее и на нас сквозь прозрачные для него стены хитро поглядывает, иногда и подмигивает. Так кто ж он после этого, если не шут, но только лишённый шутовской сердцевины! А Сталин? Тот, конечно, не шут. Тот – повелитель шутов. Многие вокруг него, забыв шутовское достоинство, клоунами-канатоходцами по натянутому верёвочкой пространству собственной жизни выступали. А Ленин, он всех…
Тут нищий внезапно взбодрился, не отходя от скамейки, вмиг поумнел, закричал петухом:
– Просранство им подавай! Антиллигенция вонючая! Ильича обделали с головы до пят. Просранство им!
Нищий скомкал одну из бумажек, сделал вид, что выбрасывает, но потом сунул пятисотку в карман и двинул в замоскворецкие дали. Но тут же свернул в рядом растущие кусты.
А Терёха всё кричал и кричал побирушнику в спину:
– Я не просто так с тобой говорю, дубина! Я к встрече с вершителем судеб готовлюсь. Укажу ему: кто рядом с ним анти-шут и кто анти-трикстер.
– Ещё и антихриста приплёл! – огрызнулся нищий и рухнул в прошлогоднюю сушь.
Терёха зашёл в кусты, пошевелил нищего сперва ногой, потом рукой.
– Вставай, дуботряс! Идём, угощу тебя пивом. Может, под пивко, сообразишь: своевременное выявление анти-шутов и анти-трикстеров может сыграть главную роль в предстоящей схватке за власть.
От мозговой натуги нищий лишь судорожно всхлипнул.
– Ты у нас кто? Полотёр? Бывший дворник? Монтёр?
– Писатель я, – снова захлюпал нищеброд, – прямо из народа произошёл. Печатался, книги на ярмарку в Минск возил. Нафиг ты меня тронул? От жизни нашей я в безумие впал. И хорошо мне стало: ни тебе славянокоса, ни военных действий, ни заумных слов. Безумие для писателя, ох, как полезно! Ты зачем меня из сладкой дрёмы выволок? Зачем к обманчивому будущему толкаешь? Не хочу больше думать! Стал нищим – и делу конец!
Терёха растерялся,
– Где ж твоё социальное воображение? Или писатели теперь хуже дворников соображают? Но, если без дураков, – я и сам такой же…
Наклонившись, Пудов Терентий с лёгкой гадливостью, трижды поцеловал в грязную макушку писателя-нищеброда.
– А раз мы похожи – ты меня поймёшь! Ведь действия трикстера, по сути, подготовка общественного мнения к будущим преобразованиям. Вот почему больше всего историй о шутах и лицедеях припадает на переломные моменты земной жизни. Потянуло гарью, переломился век – трикстер-шутец тут как тут! Ехал на ярмарку трикстер-шутец, песню пропел про возможный конец! А? Чуешь, сынку, чем на Руси запахло?
– Жиринятина какая-то. Ей-бо. Дай мне ещё стольник и вали домой, чепушило. Там перед зеркалом и выступай.
Терёха дал нищеброду ещё пятисотку.
Уходя, – уже пугливей, тише, – продолжил себя уговаривать:
– Припозднился ты, Терёшечка, ох, припозднился! Надо было прошлой весной парад шутов устроить, а потом потихоньку готовить публику к военным действиям. Они ведь неизбежны были. Да, кажется, и не в земных штабах задуманы. Оно, конечно, война зло. Но не всегда и не всякая. Те, которые про мир индюками сейчас кулдычут – они-то как раз военную операцию и приблизили. Но так во все века было! И только когда переродится человек в летучее душе-тело или в шута нежно-воздушного – мир и война сами собой отпадут. Настанет иное существование, где мир-военные воспоминания будут лишь смущённую улыбку вызывать.
Терёха встряхнулся, огляделся. Прохожих в переулке было мало, поэтому он смело крикнул в пустоту:
– Слышите, дуроломы? Мне теперь всё нипочём! Потому как я новый вид русского шута: сам себе царь, сам себе работник, сам себе богач, сам себе христарадник! И при всём при этом вы меня, дорогие сограждане, обожать будете. Несмотря на то, что я лишь поношениями всего, что вам мило и занимаюсь! И, в первую голову, неимущая интеллигенция меня полюбит. Вот и выходит: недаром сценку про Леонида Ильича влепил я в послезавтрашнее шествие!
При слове «сценка» – Терёшечка замолчал и опомнился. Стыдно ему за разговоры с пустотой и писателем-побирушником стало. Крепко задумавшись, опустил он свой зад на гранит у скучающего по случаю отсутствия весны фонтана «Адам и Ева». Минуты три-четыре мотал головой из стороны в сторону, как цирковой медведь. Кончив мотать, уставился, на змея-искусителя, потом на Еву. А после – на выкатившееся за пределы фонтана, здоровенное «яблоко искушения».
«Змей, он, конечно, враг. Но когда змея нет, хорошо ли? Ладно ли? Говорил же Самохе: когда нет врага – врагом становится сама жизнь. Вот все от нашей жизни, нацепившей ежовые рукавицы, и попрятались. Даже черти под землёй тихо-смирно сидят…»
Оленьки дома не было. Пока готовил ужин, стал вспоминать, как растил подобранную в бандитской хавире девчушку. Как потихоньку, исподволь, готовил в классические актрисы. А про арену даже думать запрещал. С виду Оленька – тихая, бесшумная. И голос нежный. Но какая внутри – неясно. Над «стариком» – хоть Терентию Фомичу до шестидесяти ещё топать и топать – слегка подтрунивала. Оно и правильно. Ей-то и шестнадцати нет! Как про Оленьку раздумался, так впервые девчоночка домой ночевать и не пришла. «Лучше б не думал, пень корявый!..»